– Не более восьми стоунов. Она правша, хотя при ходьбе ступает с левой ноги. Кости рук и особенно ног узкие, подъем высокий. Способна на быстрые, резкие движения, но может долгое время оставаться неподвижной. Плечи почти прямые, как у солдата, и подчеркивают длинную, грациозную шею. А вот кисти рук для меня – загадка: иногда мне кажется, что они слишком малы для ее тела, иногда, что слишком велики.
– Но как могли украсть ее тень? Насильно? При внезапном нападении? Или медленно и осторожно, усыпив ее бдительность?
– Только не насильно. И не постепенно. Контур не слишком резкий, но и не размытый.
– Я отрежу от тени Маласпино три пальца в ширину. И теперь, когда мы покончили с этой темой, расскажите о композиции своей фрески.
– В центре она будет темная, непроглядно темная. И тень негодяя, взятая у него перед повешением, добавит еще темноты. Вы ведь стояли на эшафоте рядом с Маласпино, верно? До меня дошли слухи.
– Поскольку все, кроме меня, уже мертвы, могу это подтвердить. Я подкупил одного из палачей, уговорив остаться дома. Надел его мантию и грязный капюшон. Он должен был связать ноги Маласпино, перед тем как наденут петлю, и я, встав на колени, отрезал тень прямо у носков его сапог. В жизни не видел подобной черноты. Злосчастный поэт Эдгардо подмешивал крошечные частицы в чернила, и его стихи становились все более мрачными и сардоническими.
– Вы имеете в виду стихотворение «Шанс»? «Склоняюсь перед демоном мира… Этот чудовищный властитель наполовину идиот, дикарь наполовину…»
– И другие строки, в которых он слишком строго судит наших современников…
– Думаю, он чересчур высокого мнения о себе, – отрезал Петриниус. – Пусть сочиняет, что хочет, я готов проглотить самую горькую пилюлю.
– Поскольку у вас такой хороший аппетит, идемте ужинать, – пригласил Астольфо. – Мой нос подсказывает, что блюда готовы. Заодно потолкуем еще о вашей великой фреске.
Петриниус, как оказалось, был не прочь поговорить о себе. Между бесчисленными кубками с вином и увесистыми кусками мяса Петриниус охотно распространялся о любимой работе. По мере того, как он все больше увлекался, названия менялись. Иногда он называл фреску «Триумфальный марш справедливости против мерзости жизни», в другой раз – «Священная ярость, или Смотрите, кто мы есть на самом деле». Работа была его местью истории и жизни, которую он считал скорее преступлением, чем бедствием.
– Многие, вглядевшись в фигуры на стене, узнают себя и станут гневно завывать от бессильной ярости!
– Ваш шедевр будет исполнен страсти.
– Да-да, именно страсти! – вскричал Петриниус с набитым ртом, плюясь крошками баранины. – Я вложу в него всю боль своего сердца, всю точность руки и глаза.
– Но разве ваше творчество не действует на прототипы? – спросил Астольфо. – Из того, что приходилось слышать о Манони, я понял одну вещь: его искусство настолько мощно, что, когда он испытывает недобрые чувства к оригиналу, тот действительно заболевает. Говорят, некоторые – даже смертельно.
– Ба! – фыркнул Петриниус, глотнув вина. – Все это сказки! Старушечьи суеверия. И я вовсе не уверен, что Манони заслужил столь высокую репутацию. Я могу показать вам слабые места в его лучших работах.
– Значит, это неправда, что творчество художника может повлиять на здоровье модели?
– Это неправда, хотя многие мои собратья предпочитают поддерживать эту легенду. Однако что касается теней, все верно. Так получается, что портрет тени может повлиять на ее внешность, в хорошем или плохом смысле.
– Понимаю. Наверное, на результат действует страсть, владеющая художником?
– Отчасти. Однако, я вижу, ты пытаешься выведать мои секреты? Спасибо, я больше не голоден, не страдаю от жажды и потому удаляюсь.
– Может, я сумею соблазнить тебя сладким вином с островов Солнечного сияния? Свежей дыней?
– Прибереги свои манеры для другого случая, Астольфо. Я желаю тебе доброй ночи.
После резкого ухода Петриниуса, который, пьяно пошатываясь, размахивал молескиновым[10] пакетом, унося фрагмент тени Маласпино, Астольфо предложил мне пройти в малую библиотеку и выпить перед сном. Там, за письменным столом, уже ждал Мютано, перед которым стояли графин с шерри и три маленьких бокала.
Несколько минут он оживленно беседовал с Астольфо на языке жестов, которого я не знал. Астольфо налил шерри, и мы молча выпили, после чего хозяин обратился ко мне:
– Итак, что нам удалось узнать сегодня вечером?
– Что Петриниус так и напрашивается на трепку. Его талант, столь высоко ценимый, когда речь идет о красках и холсте, тут же тает, стоит ему открыть рот.
– Да, он распознал в тебе безмозглого болвана и, признаюсь, попал в точку.
– Ничего, под вашим руководством, надо полагать, я приобрету необходимые лоск и остроумие и научусь вкрадчиво бормотать пустые комплименты. Вы еще будете гордиться своим созданием, – парировал я.
Должно быть, столь неожиданный сарказм застал учителя врасплох, ибо он не сразу нашелся с ответом.
– Замечаю, ты выгодно используешь свою внешность. Никогда не помешает казаться глупее, чем есть на самом деле. Люди склонны обманываться, и это можно обернуть к нашей выгоде.
Я кивнул. Его слова пробудили во мне надежду, что наше сотрудничество, пусть и ненадолго, но продолжится.
– Скажи, какие физические качества, по-твоему, способствуют силе творчества господина Петриниуса?
– Я поражен его манерами. Он весь состоит из ломаных, дерганых, резких движений. Изгибает под немыслимыми углами свое тело так же часто, как искажает немыслимыми гримасами лицо – и все же его рисунки безупречны до такой степени, что можно подумать, будто он создает их одним дыханием.
– Странно представить, что человек, который пьет вино, как воду, и громко чавкает, роняя крошки на стол, тот же самый художник, который создает гениальные картины. Взяв кисть, он разительно меняется.
– Он свивает и развивает кольца, словно гадюка в пламени.
– Да, и поэтому видит окружающее совсем иначе, чем мы. Заметил его глаза?