Выбрать главу

Именно такие метаморфозы совсем недавно претерпело негритянское сознание в США. Первая, еще рабская или плебейская реакция на расовую дискриминацию со стороны белых господ — это сожаление по поводу своих расовых особенностей, комплекс приниженности, желание стушеваться. Но постепенно у негров вызревает другая реакция и другой тип культурного самоопределения: надо не ненавидеть в себе негра, а любить и культивировать его, воспринимать свою негритянскую сущность как знак причастности к чему-то высокому и подлинному, что хотят, но не могут отнять. И только когда американские негры поднялись до такого типа самосознания, белое общество среагировало адекватно: негры в самом деле получили известные привилегии и защитные квоты, имеющие целью внушить им, что Америка для них — родная страна, а не коварная мачеха.

Сегодня мы переживаем тот самый исторический момент, когда уже вызревает адекватная реакция на известный поворот Запада. Проект всемирной вестернизации кончился в тот самый момент, когда Запад решил, что современное модернизированное (индустриальное и постиндустриальное) общество является монополией самого Запада или, в крайнем случае, еще и “нового Запада”, построенного в Азиатско-Тихоокеанском регионе. Как только остальным объявили, что их удел — пребывать в вечной резервации, отмеченной печатью расовой исключенности, перед ними встала дилемма: либо возненавидеть самих себя за эту исключенность, либо усмотреть в этой исключенности знак особого достоинства, заново реабилитировать и полюбить ее.

Именно здесь мы видим отправной пункт новейшей революции сознания, которую предстоит совершить одновременно и третьему и бывшему второму миру. Та десоциализация и денационализация чувственности, которыми знаменовался разрыв вестернизированного индивида с собственной культурной традицией и выход его из системы национального консенсуса, теперь обнаруживают свою тупиковость. Вслед за этим открывается новый горизонт, связанный с новой социализацией этой чувственности. Вместо абстрактной телесности, откликающейся только на самые примитивные импульсы, ритмы и раздражители, идущие от всемирной “индустрии удовольствия”, мы вновь обретаем тело как орган духа, обретаем чувственность, устремленную вверх, а не вниз, к примитивным вариантам животной инстинктивности. Только в контексте предельно ущербного, мазохистского сознания можно ожидать иной реакции на новый расизм Запада — реакции полного самопринижения и самоотрицания. Со стороны более или менее здоровых натур следует ожидать принципиально иной реакции. Самокритика уместна перед лицом такого партнера, который и сам способен к самокритике и не готов злоупотреблять нашей. Но перед лицом партнера, изначально заявившего свои права на избранность и исключительность, самокритика превращается в рабское поддакивание сильному и наглому, в мазохистское извращение.

Ввиду этого нам следует ожидать новых преображений массовой чувственности. Это будет чувственность, заново открывшаяся родному пейзажу, родной культуре, родному языку. Бездомная чувственность тех, кто спешил сбросить с себя национальные одежды, смыть знаки особой культурной принадлежности, отныне лишается всякого очарования. Ибо одно дело — сбросить свои обветшавшие одежды в ожидании более модного костюма, другое — сбросить их, чтобы остаться голым, презираемым и отвергнутым. А ведь именно это сегодня происходит с теми, кто поспешил отказаться от своей национальной традиции, от славянского братства, от православной идентичности для того, чтобы поскорее быть принятым в европейский дом, в круг избранных. Вместо клуба избранных они оказались в положении отвергнутых и презираемых. В этот момент и рождается “новая чувственность” у тех, кто еще сохранил чувство чести и достоинства. Возникает качественно новый тип эмоциональной впечатлительности и избирательности. Как раз те самые признаки, по которым “колониальная администрация” и ее культуртреггеры распознают жертвы своей селекции, становятся самыми сберегаемыми, самыми чтимыми и даже — самыми престижными. Но для того чтобы это новое томление духа и чувственности в самом деле реализовалось и обрело творчески-конструктивную форму, требуется активная контрэлита, умеющая меха новой чувственности наполнять достойным культурным содержанием. Задачи этой контрэлиты — грандиозные; они состоят в том, чтобы реинтерпретировать программу западного модерна, на глазах деградирующую, чреватую превращением в контрмодерн и новую планетарную селекцию.

 

Возрождение интеллигенции

как условие гуманистической альтернативы

Старшее поколение европейцев еще хорошо помнит те баталии, которые развернулись в связи с вступлением ряда стран католической традиции — Франции, Италии, а затем и Пиринейского полуострова, в “Общий рынок”, впоследствии получивший название Европейского Сообщества. Условием вступления в “Общий рынок” была объявлена модернизация — не только промышленно-технологическая и экономическая, но и культурная. Во Франции, например, проводники модернизации не постеснялись вынести вердикт всей национальной культуре, обвинив ее в неисправимом традиционализме, в приверженности декоративной цветистости, краснобайству и “трубадурству”. Причем никакого различия между собственно традиционализмом — фольклорной архаикой и гуманитарной классикой, равно как и эстетским авангардом ХХ века технократически ориентированные модернизаторы проводить были не склонны. Один из наиболее известных идеологов модернизации во Франции — социолог и экономист Ж. Фурастье так прямо и писал: “Мыслящий мифологически и магически архаичный человек, а значит и француз четвертой республики (!), не умеет воспринимать конкретные вещи — он воспринимает “идеи”, приписывая им чудодейственную силу”*.

Таким образом, выделялись, с одной стороны, технократы, ведающие “конкретными вещами”, а с другой — старая гуманитарная интеллигенция, по старому верящая в магию идей.

Со временем католическая Европа была интегрирована в атлантическую модернизационную систему, и вместо расколотого Запада возник консолидированный Запад, теперь уже предъявляющий свой счет культурам остального мира. Воплощением агрессивного модернизационного проекта стала уже не технократическая, а экономическая, в первую очередь финансовая элита, в свою очередь занявшаяся апологетикой вещей и дискредитацией идей.

Но теперь “вещи” стали обладать другим доминантным признаком: их выгодное отличие от “идей” состояло уже не столько в их способности конвертироваться в технологии, сколько — в звонку монету. Водораздел, отныне пролегающий между явлениями “волновой” и “корпускулярной” природы, отделяет экономически исчислимое и способное приносить дивиденды в заданные сроки, от того, что остается экономически “неверифицируемым”. Причем экономический тип верификации отнюдь не совпадает с тем, что ожидает натуралистический здравый смысл. Не плотность фактуры здесь становится действительным критерием. Явления, относящиеся к виртуальному миру, но способные приносить дивиденды, удостаиваются статуса реальных вещей, а явления, в которых может быть воплощен и реальный продукт природы и реальный труд людей, могут быть обесценены до нуля соответствующими экономическими технологиями. Следовательно, водораздел между теми, кого можно отнести к поставщикам корпускулярного знания, и теми, кто идентифицируются как генераторы явлений волновой природы, сегодня лежит уже не там, где прежде.

Прежние пионеры модерна — технократическая элита, жесткие командиры производства и снобы сциентизма, третирующие нестрогую гуманитаристику, сегодня сами попадают в разряд маргиналов и архаистов. Ярче всего это проявилось в России. Когда новая буржуазность проявила свою ненависть к социалистическим командирам производства, можно было подумать, что речь идет о столкновении принципов: частной и государственной организаций производства. Но спустя некоторое время обнаружилось, что водораздел пролегает в иной области: между принципом производства и спекулятивно-игровым принципом делателей прибыли “из воздуха”. В философии культуры было принято истолковывать буржуазность как выражение прометеева порыва покорителей природы — титанизма, завещанного эпохой Возрождения. Соответственно и привилегированный статус “точного” естественнонаучного знания предопределялся общей интенцией прометеева человека, имеющего дело с сопротивляющейся природной материей. Апологетика материального производства как сферы подлинного дела была выдумана не коммунистами. Она заложена в глубинных установках западной фаустовской культуры, в идее покорения природы. В лице природы человек раннего модерна видел подлинную или первичную реальность, которую красноречием не возьмешь — требуется строгое научное знание. Гуманитаристика на этом фоне воспринималась как сугубо субъективистское искусство, имеющее дело с вторичными “артефактами”, условностями и эмоциями.