Выбрать главу

Стихотворений, посвященных человеку с инициалами “В. К.”, в русской поэзии последней четверти XX века такое количество, а поэтов, посвятивших ему свои стихи, столько, что из одних только таких произведений можно было бы составить удивительную, единственную в своем роде антологию.

И ведь странно: поэты — народ капризный, обостренно противоречивый. Абы кому своих стихов не посвящают. Чтобы владеть их душами, одного ума мало. Откуда же такое единение? Смешно думать — да и никто бы не поверил, — что вдохновение, эту воплощенную в слове тайну чувства, они доверили бы человеку, состоящему, скажем, из одних добродетелей. Нет, нет, было в нем нечто особенное, из ряда вон выходящее. И божественное, и демоническое одновременно. Что-то непостижимое, цельное, как жизнь. Ну кто, скажите, из маститых литвождей, презрев субординацию, будет звонить тебе заполночь, чтобы приглушенно и жарко читать стихи совершенно неизвестного автора? Кто, загораясь, как от спички, от полюбившихся стихов, сам отправится в редакцию, заставит слушать и убедит искушенного чиновника опубликовать эти произведения? Кто, расслышав голос талантливого парня из провинции, не рассуждая долго, купит билет и поедет на поезде в глухомань, чтобы познакомиться, привезти в столицу и рассказать читателям толстого журнала о новом поэтическом явлении?

Как-то (это было в начале 80-х) вместе с поэтом Владимиром Соколовым они оказались вблизи моего дома на Шаболовке. Позвонили. Я открыл дверь и оторопело застыл в дверях.

— Вот, Володя, — улыбаясь, сказал своему спутнику Кожинов, — знакомься, это мой ученик! — И, раздевшись, с порога на память прочел одно мое стихотворение.

— Поздравляю вас, Миша, вы поэт, — добавил он и дружески обнял меня за плечи.

У меня перехватило в горле. Я засуетился, пропуская их в комнату, побежал на кухню, залез в холодильник, но там не оказалось ничего, чем можно было бы по-мужски отметить столь знаменательную для меня встречу. Я стал жаловаться на неустроенность быта, но Вадим Валерианович легким жестом руки остановил меня:

— Что же вы, Миша, хотите быть умным, талантливым и жить хорошо?

В древнем Китае существовала традиция: при смене власти, переходе ее от императора к преемнику, новый, молодой, прежде, чем обосноваться во дворце, отправлялся в далекие провинции. Путешествуя, он расспрашивал у поселян, крестьян, прохожих, где живут их самые лучшие поэты. Люди охотно указывали, и тогда молодой император, нередко сам слагавший стихи, вел долгие беседы с каждым из поэтов, внимательно изучая их творчество. Восточный правитель понимал, что образ мира, художественно воплощенный в прекрасных стихах, поведает о подвластном ему народе больше, чем сотни сводок, собранных приближенными.

Жаль, что такую модель поведения не выбирают нынешние новоиспеченные российские правители!

Вадим Кожинов, пожалуй, единственный в двадцатом веке русский просветитель, который своеобразно повторил древневосточную практику — исходя из духовно освоенных шедевров, вершин отечественной поэзии, опираясь на источники, он заглянул в прошлое и предложил собственную версию истории России и русского Слова. В его работах Россия постоянно, напряженно и творчески осмысляет себя. Там нет быстрых ответов на злободневные, соблазнительные и, в сущности, поверхностные вопросы типа “Что делать?” и “Кто виноват?” Обращаясь к истории страны, к ее своеобразию и глубинной логике, к истинным героям и немнимым ценностям, Вадим Кожинов высвечивает дорогу к ответу на главный, стержневой, нравственный и, пожалуй, самый мучительный вопрос будущего: “Кто мы?” Не этот ли вопрос неявно сквозит и проливается божественным воплощением в творениях столь высоко ценимых им поэтов?

В литературной студии (кстати, ей — одной из очень немногих в стране — в 1988 году было присвоено звание народной), наряду со своими произведениями, мы обсуждали его последние книги. Он чрезвычайно серьезно относился к этому. Садился, затягивался сигаретой, пристально из-под очков вглядывался в наши лица, вслушивался в голоса. Мы были для него частичками бытия, одухотворенные им самим. Он чувствовал, что всё или многое из того, что он говорит и пишет, для нас важно, и старался так построить обсуждение, чтобы главная мысль легко, без назидания, как бы сама собой входила в душу. Не любил высокопарных слов в свой адрес. Морщился, когда его называли критиком. О себе говорил: “Я литературовед, на старости лет занявшийся историей”. И хитро улыбался одними губами.