— Я слышала, что Вы добились переиздания книги Бахтина. Это — святое дело.
— Не только я, мне помогали мои друзья по ИМЛИ. Мы ездили к Бахтину, как в Мекку... Так вот, Михаил Михайлович сказал мне, что теория литературы, как, впрочем, и все литературоведение — это вспомогательные дисциплины. И без истории и философии их сфера весьма ограничена. Но я и сам чувствовал, что не могу в полную силу отдаваться изучению теории литературы.
Эти слова Вадима Валериановича имели решающее значение для меня. В те минуты я невольно сопоставляла его восхищение Бахтиным и довольно холодное отношение к профессорам МГУ, которые подошли к нему, чтобы поздравить с блестящим выступлением. Мне вспомнились слова профессора Л. И. Тимофеева, который в разговоре со мной назвал Кожинова и его коллег по ИМЛИ “высокомерными мальчиками”. Видимо, тут была позиция. Позиция отвержения некоторых сложившихся форм литературоведения, которым были привержены старые профессора.
Первой моей мыслью было пригласить Кожинова в Саратов — прочитать студентам лекции, познакомить молодежь с новыми концепциями литературоведения и заодно представить им интересного лектора. Вадим Валерианович охотно согласился, но поставил одно условие — с ним поедет поэт Н. Тряпкин: “Он и поэт от Бога, и аудиторией хорошо владеет”.
СГУ и Саратовский пединститут охотно приняли предложение. Но вот что из этого вышло. Я привезла письменное ходатайство к директору ИМЛИ профессору Ю. Барабашу — разрешить В. В. Кожинову чтение лекций в саратовских вузах. Ответом было молчание. Дозвониться до Барабаша мне не удалось. Секретарь директора так объяснила мне ситуацию: “Между нами говоря, у нас есть опасения, что, получив “волю”, Вадим Валерианович станет пить”.
Ясно, что это — отговорка. Судя по всему, у Кожинова было много недругов, которые в подобных случаях действуют согласно поговорке: “Пьян ты или не пьян, но если говорят, что пьян, то ложись спать”.
Тут я вспомнила, что и в давние времена подобное говорилось о самых великих и порою вообще непьющих писателях. Так, критик конца XIX в. Скабичевский писал, что Чехов когда-нибудь в пьяном виде умрет под забором. О великих писателях советского времени и говорить нечего. У всех на памяти примеры Есенина и Шолохова. А пресловутая Л. Дербина, убившая Н. Рубцова, тоже ведь называла его “пьянью”.
Приезжая в Москву, я всякий раз звонила Вадиму Валериановичу. Помню, как он делился со мной своими замыслами. Рассказывал, что пишет книгу о судьбе России, занимается историей и философией. Иногда сетовал на враждебную ему литературную среду, говорил о политизированности многих литературных выступлений. Впрочем, сам он был, на мой взгляд, не менее политизирован. Меня, как вузовского преподавателя, особенно поразило его выступление против фундаментальной незыблемости положительной оценки критиков революционной демократии: Герцена, Добролюбова, Чернышевского и др. Он и сам признался, что многие цитаты из их сочинений приводил не столько убеждений ради, сколько для “политики”. И надо отдать должное В. Кожинову, он имел мужество в полный голос сказать о господстве антиисторического подхода в нашей науке, когда критиками революционной демократии “побивались” славянофилы, а ведь они сказали пророческое слово о “Русской идее”, научно обосновали вопрос о самобытности исторических судеб и культуры русского народа.
Как-то Вадим Валерианович поднял тему внутреннего разлада в нашем обществе и употребил слово “раскол”.
— И что же будет? — наивно спросила я.
— Я в таких случаях отвечаю: “Щось будэ”. Помните эти слова из “Истории моего современника” Короленко? Одно несомненно: в обществе тайно запущен раскол.
Вскоре Кожинов более откровенно выскажется на эту тему в дискуссии “Классика и мы” (декабрь 1977 г.).
* * *
В первые годы перестройки мне довелось побывать в Прохоровке, знаменитой легендарным танковым сражением, где обстоятельства свели меня с человеком, знавшим Кожинова. Вернувшись в Москву, я позвонила Вадиму Валериановичу и передала ему поклон от жителя Прохоровки.
— А... Николай Петрович.., — живо откликнулся он. И засыпал меня вопросами, едва я переступила порог его квартиры.
Оказалось, что в Прохоровке у него было много знакомых. Он расспрашивал меня о каждом, с кем мне удалось поговорить, его интересовали малейшие подробности. Черта, казалось бы, удивительная для кабинетного ученого. У Вадима Валериановича сохранилась какая-то юношеская живость восприятия. Он с любопытством слушал рассказы, на которые другой на его месте не обратил бы внимания. Мне запомнились случаи поведения на войне домашних птиц, о которых говорил дед помянутого выше Николая Петровича, приехавший в Прохоровку в разгар танкового сражения. Это в четырех километрах от самого места битвы. Грохот и такая гарь, что неба не видно. И едва он поставил машину, как к нему кинулась наседка с цыплятами, ища у него защиты. Вадим Валерианович улыбался, слушая, как довольно кудахтала наседка, помещенная в багажник, как заботливо размещала там своих детей.
Сам Вадим Валерианович знал чуть ли не все подробности сражения под Прохоровкой, по именам — генералов и офицеров. И рассказал мне, кстати, о своем разговоре с немцами, родственниками похороненных в Прохоровке немецких танкистов. Вадиму Валериановичу пришлось похлопотать за них. Речь шла о перенесении праха погибших и установлении надгробий. Пока же над местом захоронения были установлены стенды с портретами лучших людей города, что было совсем уж неуместно.
Я заметила, что это имеет объяснение: у людей, переживших нашествие, еще не остыло чувство вражды к захватчикам. Могут ли их волновать ритуальные заботы их потомков?
— Смерть всех уравнивает, — строго заметил Вадим Валерианович.
Я рассказала о своих недавних впечатлениях, подтверждающих эту мысль. Мне пришлось побывать на Ужокском перевале в Прикарпатье. Это приграничная зона с Польшей и Чехословакией. Внизу течет река Сан, пограничная полоса. В войну 1914 года здесь было крупное сражение, и как память о нем — огромная братская могила, где погребены и русские, и немцы, и австрийцы, и др. Одна могила и один общий памятник. Смерть примирила врагов.
— А ведь это символично, — заметил Вадим Валерианович. — Люди — жертвы сатанинских катастрофических сил. И перед этими силами они беззащитны.
— И в эпицентре этих сил почему-то оказывалась Россия...
— А Вы не задумывались, почему Россия все же выживала?
— Сила долготерпения и веры?
— И не только это. Подвиг Прохоровки убедил меня в одной важной мысли. А именно: Россия оставалась н е с о к р у ш и м о й в самых с о- к р у ш и т е л ь н ы х обстоятельствах. Понять это можно, лишь исходя из главных составляющих родовую основу жизнедеятельности России. Именно родовую. Россия — страна идеократическая. То есть главную роль в ней играет власть идей. Речь идет не об одной господствующей идее на все века, но о завладевающей всем народом идее определенного периода. Например, идея “Москвы — третьего Рима” в древние времена. Понятна организующая роль этой идеи: Москва — преемница великих главенствующих традиций. В войну это была идея непобедимой России, славной своими великими предками: Александром Невским, Дмитрием Донским...
То же самое и в войну 1812 года. Помните, у Толстого? “Всем народом навалиться хотят...” Поразительно это единство нашей истории, связанное также с тем, что Россия жила по собственным законам. И это сознавала не только элита, но и простые люди. Общая, завладевающая в с е м народом мысль в сокрушительные периоды истории — не является ли вечной составляющей нашей жизнеспособности?
— Вечной составляющей?
— Но сейчас происходит нечто обратное, — продолжал Вадим Валерианович, уточняя свою мысль. — Все больше становится людей, которые пренебрегают державными заботами, отстраняются от них...