Старательно воссоздавая собственную среду обитания, которую определенно можно назвать взбаламученной культурой, постмодернизм словно бы говорит тем, кто завороженно ему внимает: настало время маленьких правд, и единственное, что достойно человеческого внимания — это мелочи, из которых складывается жизнь.
Постмодернистское представление о мире оказывается своего рода броуновским движением маленьких правд, каждая из них — сама по себе и делает вид, что только она настоящая, а все остальные — ложные. Такая маленькая правда всячески пытается себя убедить в том, что до нее ничего важного на свете не было — только тлен, суета, бессмысленное роение. И на этом безотрадном фоне — лишь редкий проблеск чьей-то удачи, умиротворяющей уже самим своим появлением и как будто изливающей теплую патоку на маленькое сердце маленькой правды: чужую атомарную удачу можно примерить на себя и попытаться ее повторить.
Большая правда, которая на деле есть едва ли не единственный источник героического, для оборотистой маленькой правды не существует в принципе.
Тут вступает в действие сильнейший рефлекс самосохранения: ведь для признания Большой правды необходимо в чем-то уступить и что-то отъять от себя. Маленькая правда нипочем на это не пойдет, поскольку отчетливо понимает — она очень мала и от нее сильно убудет. Поэтому чаемая многими сегодня Большая правда может состояться лишь в том случае, если маленькая правда перестанет считать себя маленькой и увидит себя огромной и неубывающей. В таком внутреннем, психологическом неубывании скрыт бытийный, метафизический замок, которым преображенные малые правды сцепляются меж собой. И внезапно, словно бы из ничего, появляется правда Большая и, как кажется, разливается повсюду. Преображенная малая правда забывает теперь про удачу, ибо Большая правда уже очевидно соприкасается с Промыслом, и всякий лепет о счастливом жребии, редчайшем совпадении, ловком ходе истончается на этом фоне и утихает. Прошлое обретает смысл, обнимающий собою и тяжкое поражение, и светлый праздник. И одновременно осыпается еще одна квазифилософская опора постмодернизма: жизнь складывается не из мелочей только, и не из них по преимуществу.
Мелочи — это своего рода земляной слой, лежащий на некоем базальте, который является невидимой основой жизни. Она цветет, буйствует, произрастая из жирного чернозема. И вот уже кажется, что в нем главное. Но стоит базальтовой платформе рухнуть в бездну — и на ее месте окажется безобразный провал, поглотивший и чернозем, и буйство красок и форм новой жизни, ее цвета. Именно так — скала держит почву, на которой удивительным образом возникает пир жизни. Он не мираж и не однодневный взмах бытия лишь тогда, когда невидимыми тяжами соединен со своей сокрытой в глубине основой.
И, наконец, последнее. Надо признать, что мир нуждается в защите от центробежных сил, поскольку он был создан как действительное средоточие красоты, возможностей и качеств, удивительно соединенных вместе в зримом творении — в таком очевидном для чистого и наивного взгляда сверхпредмете. Его возможная защита непременно должна быть укоренена в духовной сфере. А житейски она сравнима с защитой лыжника от неостановимой силы инерции, влекущей его по снежному склону к пропасти. В любой фазе падения мир не безнадежен, потому что прекрасен. Красота может быть найдена в каждой присущей ему мелочи — шерсти собаки, форме человеческой руки, в зеленом ростке, в падающем снеге, в восходе и закате и вновь — в восходе..
И, судя по всему, мистически не во власти человека погубить мир, он может своевольно сгубить только самое себя.
Но эти слова адресованы уже не постмодернизму. Он не захочет их услышать, поскольку в главном своем качестве он разрушитель, развоплощающий создание, подменяя его мертвой и опустошенной копией.
Эти слова — русскому читателю. Ибо он — составное звено подлинной жизни и ее неубывающая надежда.
* * *
Справедливости ради стоит взглянуть более пристально на тот или иной опус постмодернистского толка. Сразу же заметим, что намеренно не берем в рассмотрение романы Виктора Пелевина. Злободневная критика возвела их в ранг постмодернистского образца, и тем самым они в значительной мере обрели статус литературного феномена. Вскрывая эстетическую подкладку пелевинских вещей, критик поневоле оказывается в положении ниспровергателя кумира. Ничего искусственного в такой задаче нет, за исключением одного — кумиры дряхлеют сообразно собственной внутренней жизненной логике, тогда как явление всегда шире самой показательной фигуры. Для вглядывания в явление необходимы, быть может, и не первостепенные по значимости события, ему принадлежащие, но потому более неотъемлемые от него, чем артефакты громкие, скандальные, несущие в своем движении по литературному полю спрятанный внутри себя хаотический сгусток влияний художественной среды, пиара, откровенной выгоды, да и просто успеха. Это предметы особого рассмотрения, в нашем случае они игнорируются.