Как-то зашли они с Багровым ко мне на квартиру уже под “мухой”, стали звать прогуляться, что само собой значило — “добавить”. Меня ждало какое-то неотложное дело, уйти, тем более на весь вечер, я не мог и сказал с сожалением:
— Идите уж вы одни. Что поделаешь, трезвый конному не товарищ!
Именно так и оговорился. Как расхохотался Рубцов! Никогда больше не слыхал я у него такого непосредственного, заливистого, чисто мальчишеского смеха.
Глубокой осенью 1964 года мы с Сергеем Багровым пошли в отпуск одновременно и решили съездить в Москву, а заодно и проведать Рубцова. До Вологды добрались пароходом и в тот же день сели в московский поезд. Поутру в Москве долго разыскивали общежитие Литинститута, а когда наконец нашли и попали в вестибюль, дежурная нас огорошила:
— Рубцов у нас больше не живет.
— А где же он?
— Ушел из института, а куда уехал — не знаю.
Огорченные, вышли мы на крыльцо и тут же увидели Николая, который стоял в кружке громко хохочущей молодежи. Забавлялись они тем, что гадали о своей судьбе по книге какого-то восточного классика: очередник тыкал пальцем в наугад раскрытую книгу и читал подвернувшееся четверостишие, вызывавшее порой безудержный смех. Заметив нас, Рубцов быстро подошел, обрадованно улыбаясь, крепко пожал руки. В одну минуту нас, заслонив плечами от глаз вахтерши, втолкнули в лифт, подняли куда-то на шестой этаж.
И “расходился праздник невзначай”, как писал поэт в одном из своих стихотворений. За столом оказались Анатолий Передреев, поэт с Кавказа Хасби, переводами стихов которого занимался Рубцов, кто-то еще... Я попытался сфотографировать это застолье, но света в комнате было мало, за окнами хмурился осенний октябрьский денек. На фотографии можно лишь разобрать, как Рубцов протягивает через стол руку Передрееву. Фотографию эту я через много лет подарил Анатолию во время писательской поездки на теплоходе в Тотьму.
А в тот московский день мы еще раз занялись гаданием: пускали из окна шестого этажа бумажных птичек, по их полету каждый пытался определить свою судьбу: кому-то длинный и счастливый взлет, кому-то скорое падение. “Птичка” Рубцова круто взмыла вверх, потом так же резко начала пикировать, и он заметно помрачнел.
Как и водится в молодом студенческом застолье, да еще среди поэтов, скоро вспыхнул оживленный разговор, перешедший в спор. Я неосторожно сказал, что стихи современных поэтов кажутся мне недостаточно социальными.
— Разве можно так судить о поэзии! — вскипел Рубцов. — Поэту нельзя сказать: будь социальным! Это все равно что ветру сказать: ну-ка, подуй! Поэзия стихийна, как ветер!
Я часто потом задумывался над этим рубцовским убеждением. Что оно было убеждением, можно не сомневаться — в его стихах не раз и не два проскальзывает та же мысль. Как же рождались его стихи? Внезапно, как налетевший шквал? Или все же после долгих раздумий? Тайна творчества не столь проста, чтобы кто-то в двух словах мог ее объяснить. Не брался объяснять и Рубцов, более того, он, как мне кажется, не любил разговаривать на подобные темы, хотя в стихах его порой и прорываются попытки осмыслить процесс творчества, как, например, в стихотворении “Брал человек холодный мертвый камень...”
Кое-какие косвенные свидетельства о поводах рождения некоторых рубцовских стихов можно отыскать в воспоминаниях современников поэта. Например В. И. Белов не раз публично рассказывал, как Рубцов в Литинституте просил его разрешения использовать для стихотворения строку из его этюда. Строка эта, “Тихая моя родина”, стала началом одноименного рубцовского стихотворения, посвященного Белову.
Толчком к написанию одного из широко известных стихотворений “Сапоги мои скрип да скрип...” послужила фраза, сказанная поэту Сергеем Багровым во время его поездки в Николу:
— Ведьмы тоже по-детски плачут.
Не этот ли “детский плач” подкупил поэта во время его первого знакомства со своей убийцей Людмилой Дербиной?
Взгляд подлинного поэта на окружающий мир всегда неординарен. Только настоящий поэт может увидеть в примелькавшемся особенное, в обычном — удивительное. Этот дар в высшей степени был присущ и Н. М. Рубцову. Примеров тому немало в его лирике. Это и “зеленые цветы”, и “муха — это тоже самолет”, и то, что “собака — друг человеку. Одному. А другому — враг”. Примеры можно вспоминать до бесконечности.
В одном из своих стихотворений Рубцов сказал: “Я слышу печальные звуки, которых не слышит никто”. Возможно, и звуки эти, не слышимая другим музыка тоже служила толчком к рождению стихов: восприимчив к музыке он был необычайно. В уже цитированном здесь письме, датированном концом 1965 года, Николай Михайлович сообщал мне: