В монастырь Святого Пантелеймона для молитвенного поминания были переданы списки миротворцев-десантников, убывших в Косово на кораблях бригады, а также высшего состава Флота во главе с Министром Обороны И. Сергеевым”.
И только тут я понял, какова была миссия отца Георгия в полном объеме.
И понял, что Главком это хорошо сознает: не хлебом единым жив человек, нет!
Даже если это прекрасной выпечки корабельный, матросский хлеб.
Как настоящий государственник, он желал соединить прошлое с настоящим, а значит, — с будущим.
Главное: восстановить связь времен.
...В Агое вскоре начали грузить на наши “десантники” вторую партию миротворцев, а мне давно пора было возвращаться в Москву. Решил лететь в столицу из Краснодара, и дружелюбные земляки из новороссийского ФСБ вызвались мне помочь. Подполковник Михаил Жадан, весь путь до Салоник и обратно горячо переживавший за будущее своей “морской династии” — сын Алешка в это самое время в Санкт-Петербурге сдавал экзамены в Нахимовское училище, — и майор Александр Семин вместе со встретившим их майором Алексеем Гадько довезли меня до поворота на Горячий Ключ и там, на бойком перекрестке, “взаимодействуя” с родной кубанской милицией, вскоре определили в соседи к водителю видавшего виды “жигулька” со снятым задним сиденьем: возил на “берег” арбузы... Пошел дорожный разговор: “Как звать, земляк?” — “Вартан”. — “А по батюшке?” — “Мигранович”. — “Коренной, Вартан Мигранович? Краснодарский?” — “Беженец! Из Сухуми... Там в горах в селе остался отец, не хочет бросать дома, которые помогал своим детям строить... Четыре брата нас. Пять наших домов — вместе с отцовским. Лучше я умру, говорит... Иногда приходят боевики: дай, дед, тысячу! Откуда я возьму?! Вы подумали? Говорят: а если мы тебе сейчас ногу прострелим — на лекарство потом пойдешь искать? Хоть и хромой? И отец идет по селу: собирать эту тысячу... вах!!”
Слушал его и горько думал: не символично ли?
Только что проводил ребят, уехавших помогать сербам решать их печальные проблемы...
Кто бы, наконец, с твердой волею да трезвым умом взялся за наши?
Агой — Салоники — Агой
СЛАВЯНСКИЙ ОТВЕТ
1
В восемьдесят шестом году, в начале июня, в пик зеленого буйства старых и молодых дерев и стремительного, будто наперегонки, роста трав в польском городке Гайнувка под Белостоком я нашел наконец могилу двоюродного деда, мужа маминой тетки, моей крестной, — Василия Карповича Карпенко, без вести пропавшего ранней весной сорок четвертого, и, хотя ждал этого момента, верил горячо, что он настанет, теперь-то непременно найду, при виде надписи на каменном столбике в самом центре ухоженного, торжественно-строгого мемориала на главной площади растерялся, не знал, какие слова сказать, что делать. И только тут, так гордящийся своими прочными и глубокими, как мне казалось всегда, корнями, достаточно известный в свои пятьдесят русский писатель, разом осознал вдруг полную свою и постыдную дремучесть в самой главной, может быть, в самой сокровенной области духа и с благодарным порывом оценил не только деликатную предусмотрительность бывших со мною рядом поляков, но всю святость их незыблемых вековых устоев — со всеми этими казавшимися до того слишком роскошными орденами, бантами, вензелями и слишком подробными надписями с названиями полностью погибших, но не сдавшихся полков и батарей на табличках в костелах, с непременным девизом на стенах: “Бог. Честь. Отчизна”. В руках у меня вдруг оказался объемистый целлофановый пакет с пышными и тугими темно-бордовыми розами на крепких и длинных стеблях, и я не то что припал — я рухнул с ним на колено и горько уронил голову.
Солнце вдруг стремительно скрылось, показалось сперва, что потемнело в глазах, но нет, налетел шквальный ветер, ударила гроза, разом опустился глухой, почти непроглядный дождь. В Беловежском густом лесу мы ехали сперва по главной дороге, потом свернули на узкий проселок, машина заелозила по болотам... Когда остановились наконец на просторной поляне с вековыми деревьями, дождь так же внезапно стих, мокрые кроны прошило густым уже предвечерним золотом, и в удивительной тишине послышалось дробное шлепанье тяжелой капели и печальные крики горлинок... как они тосковали, как плакали!
— Здесь был большой бой в сорок четвертом, — сказал мне Миколай, высокий грузный поляк, мой ровесник, с которым у нас уже при первом рукопожатии установилось вдруг доверительное чувство явной взаимной симпатии. — Наши партизаны соединились тут с отрядом вашей кавалерии... с казаками, да. Но их предали.
Он наклонил крупную голову, задумался, словно подыскивая слова.
— То нельзя понимать, как чисто предательство, — сказал, словно извиняясь. — Шла война... борьба. У каждого своя правда. Скорее, то была ловушка, был военный обман... как это?
— Военная хитрость, — подсказал мой друг Олег Лосото, корреспондент “Правды” в Польше, устроивший по моей просьбе эту нашу поездку в Белосток из Варшавы.
— То так, — сказал Миколай. — Но здесь тогда очень много ваших погибло. Наверно, и твой дед тогда — тоже здесь.
Впервые он сказал “ты”, обнял меня за плечи, повел к врытому посреди поляны длинному столу из толстых, давно потемневших досок — на застеленном полиэтиленовой скатеркой краю его уже готовили поминальный ужин.
— Ты видишь, эти деревья — странные? — спросил Миколай. — То половинки деревьев, хотя они давно старые. Пушки тут все тогда смешали с землей. Была засада, где нельзя уцелеть.
Громко плакали горлинки, мы, не чокаясь, пили, чуть в сторонке одиноко стояла налитая всклень рюмка с краюшкой хлеба на ней, закатное солнце дожигало черные стволы мокрых лип.
Так вышло, что покойного отца я отчетливо различаю в памяти с сорок четвертого, когда он вошел в дверь бабушкиной хаты в черных очках, с тростью в правой руке и с растопыренной левой пятерней. “Вы тут, дети? — хрипло спросил. — Это я, папка ваш, — не пугайтесь!”...
Деда — все мы, и взрослые, и детишки, всегда его звали Васей — помню с тридцать девятого, когда он, так и не заимевший наследника, начал учить меня, трехлетку, стрелять из ружья: первый раз, я это помню, как будто было и впрямь вчера, стволы лежали на черном, нарытом кротом холмике, а я корячился на коленках в сухой осенней траве... как я заревел, когда двустволка бабахнула!
И вот столько лет пронеслось, на белом свете не осталось почти никого, кто деда помнил, жива только мама, после которой я в роду старший, — родные и двоюродные младшие братья знают Васю лишь понаслышке... Дать телеграмму из Белостока маме в станицу? Или все-таки братьям?.. Пусть подготовят мать. Даже через столько лет, знаю, это известие может воскресить боль, которую ей теперь трудно будет перенести... Почему я так нескоро собрался сюда? Ах, Вася, Вася, Василий Карпович! К нам в станицу приезжал потом после войны его экипаж: от Курска на той же машине, в том же танке они докатили до Берлина, никого потом даже не поцарапало, а под Курском, на Прохоровском поле их спас дед, отчаянный механик-водитель. Но не давала покоя ему, иногороднему, казачья слава! В Отрадной, когда долечивал рану, станичники уговорили перевестись в кавалерию, и сперва под ним дважды убило коня, а потом эта последняя, из-под Белостока, весточка: писем скоро не ждите, уходим на спецзадание. Вот где, выходит, оно тогда прервалось!
Меня он, и в самом деле, любил и баловал, хоть не один раз, не два подвергал испытаниям вроде этого, с двустволкой на черном крошечном бугорке: “Нажми, мальчишка, вот тут — крот выскочит!”
— Хорошо, что ты все-таки нашел его, слухай! — сказал Миколай. — Давайте поднимем теперь за боевое содружество... за неразделимо воинско братство! Тут неизвестно кого тогда больше погибло: наших партизан или ваших казаков. Давай: за русских жолнежей. За простых солдат. И за польских честных жолнежей!