Мелочи — это своего рода земляной слой, лежащий на некоем базальте, который является невидимой основой жизни. Она цветет, буйствует, произрастая из жирного чернозема. И вот уже кажется, что в нем главное. Но стоит базальтовой платформе рухнуть в бездну — и на ее месте окажется безобразный провал, поглотивший и чернозем, и буйство красок и форм новой жизни, ее цвета. Именно так — скала держит почву, на которой удивительным образом возникает пир жизни. Он не мираж и не однодневный взмах бытия лишь тогда, когда невидимыми тяжами соединен со своей сокрытой в глубине основой.
И, наконец, последнее. Надо признать, что мир нуждается в защите от центробежных сил, поскольку он был создан как действительное средоточие красоты, возможностей и качеств, удивительно соединенных вместе в зримом творении — в таком очевидном для чистого и наивного взгляда сверхпредмете. Его возможная защита непременно должна быть укоренена в духовной сфере. А житейски она сравнима с защитой лыжника от неостановимой силы инерции, влекущей его по снежному склону к пропасти. В любой фазе падения мир не безнадежен, потому что прекрасен. Красота может быть найдена в каждой присущей ему мелочи — шерсти собаки, форме человеческой руки, в зеленом ростке, в падающем снеге, в восходе и закате и вновь — в восходе..
И, судя по всему, мистически не во власти человека погубить мир, он может своевольно сгубить только самое себя.
Но эти слова адресованы уже не постмодернизму. Он не захочет их услышать, поскольку в главном своем качестве он разрушитель, развоплощающий создание, подменяя его мертвой и опустошенной копией.
Эти слова — русскому читателю. Ибо он — составное звено подлинной жизни и ее неубывающая надежда.
* * *
Справедливости ради стоит взглянуть более пристально на тот или иной опус постмодернистского толка. Сразу же заметим, что намеренно не берем в рассмотрение романы Виктора Пелевина. Злободневная критика возвела их в ранг постмодернистского образца, и тем самым они в значительной мере обрели статус литературного феномена. Вскрывая эстетическую подкладку пелевинских вещей, критик поневоле оказывается в положении ниспровергателя кумира. Ничего искусственного в такой задаче нет, за исключением одного — кумиры дряхлеют сообразно собственной внутренней жизненной логике, тогда как явление всегда шире самой показательной фигуры. Для вглядывания в явление необходимы, быть может, и не первостепенные по значимости события, ему принадлежащие, но потому более неотъемлемые от него, чем артефакты громкие, скандальные, несущие в своем движении по литературному полю спрятанный внутри себя хаотический сгусток влияний художественной среды, пиара, откровенной выгоды, да и просто успеха. Это предметы особого рассмотрения, в нашем случае они игнорируются.
II
Мальчик-старик
Здравствуй, Дедушка Мороз —
борода лопатой!...
Ты подарки нам принес,
<...> горбатый?
Дворовые вирши
... грустный долг — он был отложен...
для пристального разглядывания
грязи под ногтем
указательного пальца левой руки.
Сергей Обломов
“Медный кувшин Старика Хоттабыча”
Год назад издательство Захарова представило на суд читателей свой “новый литературный проект”: книгу Сергея Обломова “Медный кувшин Старика Хоттабыча” — “сказку-быль для новых взрослых”*. Демонстративное вынесение в первый видимый ряд литературных приемов, расчленение устойчивых словосочетаний и образов составляют здесь визитную карточку издателя и автора. А само сочинение претендует, судя по всему, на титул типичного произведения современного информационного общества, где по большому счету все не ново, однако подача новостей, в том числе и литературных, сохраняет претензию на свежесть хотя бы в течение дня. Нужно сказать, что “день”, отпущенный на жизнь “Медному кувшину...”, кажется каким-то съеженным — не исключено, что из-за преувеличенного авторско-издательского замаха. Исподволь присутствующее в тексте обращение к читателю “ну, вы же понимаете...”, буквально, разумеется, не обозначенное, изнуряет внимание и переводит литературную игру, каковой является обломовская “сказка-быль”, в другое качество — литературной маеты, интеллектуального блуда, автономного — и потому утомительно-бесконечного.
По заявлению издателя, эта книга — “больше, чем просто история Старика Хоттабыча в современном мире. Больше, чем тройной римейк вечного сюжета. Это новый культурный пласт, умело замаскированный под авантюрный роман”.
Главный герой повествования Гена — программист-любитель, всю значимую часть своей текущей жизни проводящий в Интернете. Его имя коррелирует со словом Джинн вполне явно (это прозвище главного героя), а с понятием “гений” — прикровенно. Виной тому конвергенция языков — русского и английского, вернее — неумеренная экспансия последнего в русскую разговорную и деловую речь. Словарное исполнение книги прямо опирается на такую речевую коллизию, понимая, впрочем, ее как дружеское языковое объятие. Сходным образом в книгу привнесена сленговая молодежная лексика, околокриминальные словесные обороты, деловой жаргон и программистские профессионализмы, обкатанные разговорной практикой. В целом языковой образ книги оказывается вызывающе рыхлым. Уже само совмещение с литературной почвой многих обиходно-разговорных “сорняков” без всякой меры, а напротив — с очевидным упоением (порой — хамоватым) своей способностью переноситься легко и быстро с одной речевой территории на другую — одно это оказывается неоспоримым свидетельством постмодернистской неукорененности в традиции, теоретически декларируемой, но каждый раз ошарашивающей читателя своей неспособностью почувствовать вкус чистой устной и письменной мысли, образа, пейзажа, чувства.
Книга начинается с описания виртуального аукциона, на котором среди прочих лотов выставлен и “древний медный кувшин, идеальная посуда для джиннов, предположительно Х век до нашей эры”, стартовая цена — 150 фунтов. Несмотря на то, что в “аукционной камере Гаммонда в Ковент-Гардене, город Лондон, Великобритания” в настоящий для главного героя момент хранились вещи преимущественно древневосточные — антураж аукциона, его своего рода протокол, создает впечатление свалки истории: ее материальных носителей, зримых примет, письменных свидетельств, архаичных повадок. В дальнейшем эти приметы и качества без усилий будут сочетаться с наисовременнейшими городскими житейскими картинками и с совершенно отвязанной разговорной речью персонажей. Так конструируется абсолютно космополитический и космоисторический облик происходящих событий. Время струится по непредсказуемому произволению, безо всяких законов, герои перемещаются по всей земной поверхности без видимых психологических усилий, легко, но и с досадой преодолевая рубежи государственные, этнические, социальные.
Столь большое внимание языковой составляющей “Медного кувшина...” уделено здесь потому, что собственно сюжет (да и то не сюжет, а так, — развернутая фабула) по тривиальности и неукротимому нахальству совмещать несовместимое может быть сопряжен разве что с комиксами американского производства.
(Стоит заметить, что подмена реальной истории, и шире — вообще реальности — историей лирической, в которой все подвластно смелой руке повествователя, — есть неискоренимый признак современного американского отношения к художественному воплощению как исторических сюжетов, так и действительности. Тут синдром субъекта, которому нечего вспомнить о себе всерьез значащего и который потому плетет приторные небылицы, в центре коих — он сам, полный переусложненного смысла и утяжеленного внутреннего веса. Одновременно здесь присутствует и трактовка чужой прошлой, да и настоящей жизни (где вес и смысл определенно были) в облегченном, самопроизвольном лирически-лихом ключе. Так проявляется американское стремление уравнять исторически закрепленные иерархии, снивелировать мировую хронологию по собственному, этически неубедительному образцу. То же — в отношении реальности. И если можно сказать, что США — страна без истории, то вполне уместно добавить — страна, живущая вне реальной жизни, той самой, сквозь которую бегут почти невидимые волны бытия.)