Выбрать главу

О! А ведь не он ли — это я уже рассказывал и рассказываю уже лет тридцать многим — выразился во внутренней рецензии на мою беспомощную рукопись “Венка Пушкину” для “Советской России”, тогдашнего славного издательства: “на настоящее время, не могу оценить иначе, Сергеем Небольсиным составлен не столько венок, сколько ВЕНИК”. Ну что бы мы делали без таких критиков... Его острому и беспощадному вниманию я радовался так же, как мальчишкой был в восторге, что мне залепил в голову шайбой на стадионе “Метростроя” какой-то заслуженный мастер спорта по хоккею. Как Лука в оценке Сатина, по Алексею Максимычу, старик умел не обижать, хотя мог указывать на несостоя­тельность любому; хорошо, что и нам. Поэтам и псевдопоэтам, литературоведам и псевдолитературоведам, историкам и псевдоисторикам, талантам и лже­талантам, страдальцам и лжестрадальцам, нобелевцам и лженобелевцам (я не о “нобелевцах и путиловцах”, а о лауреатах) он указывал на их подлинное место. Разве уже это не вклад в культуру — равновесие должно и верно соотнесенных общественных сил?

Верно расставлять части сообразно целому — важный пушкинский завет.

*   *   *

Мы отстояли тогда в церемониально-траурных рядах у гроба в институте, долго толпились у храма и в храме Симеона Столпника. То есть прямо напротив родильного дома Грауэрмана, где когда-то Вадим Валерианович и издал первый в жизни звук, еще без ярких мыслей и без “оговорюсь в скобках”. Замкнулся круг: в этой самой точке столицы человека и отпели, прямо на срезе много раньше него ушедшей в небытие старомосковской Собачьей площадки.

...Ломились по сугробам и меж кладбищенских оград в Лефортове — подойти поближе к свежей могиле, бросить кусок земли; над этим глинистым чревом резко-безжалостно ощущалось: зачем мы ропщем? Мыслящий тростник... А жалеющих и скорбящих, готовых и ломиться, и мерзнуть, и как-то растерянно и раздавленно по-братски выпить над его последним пристанищем по чарке было несколько сотен. Да, именно по-братски, а не из вороватой жажды приложиться.

Потеряно было так много, что просто памятным вином, без ответственных и строгих размышлений, утраты и сейчас не залить и не залечить. А залечивать нужно.

*   *   *

Удар, урон и урок. Да-да: что бы мы сейчас думали о нашем великом прошлом, что бы мы по-дурацки и холуйски считали великим, не скажи он столь во многих областях своего слова? Не разгляди он в наших формалистах их совершенно поверхностного трюкачества — этого даже мошенничества странст­вующих портняжек — лжеразъяснителей, как сделана шинель, пошивщиков великолепного платья голым даже и в порфирах королям “футуризма”, “аван­гарда”, якобы “акмеизма”? Не предложи он бесстрашного суда всей этой хлебни­ков­щине, а потом и лжеарбатовцам-свободолюбцам? Этим антитоталитаристам с непременным личным наганом, выданным на Лубянке, диссидентам с паспортом от ЦК для вещания по всем странам, куда их все не пускал и да не пускал “режим” с его “железным занавесом”?

Сколько людей ходило бы и сейчас с замутненными мозгами без его портрета Зощенки — вовсе не Гоголя нашего времени, а, на деле, все того же пылкого революционария, только сильно удрученного фатальной неготовностью к социализму, которую обнаружило пошлое и гадостное русское мещанство (русский советский народ)? Скольким помогли разобраться в подлинном кожиновские неоспоримые (это, впрочем, лишь сейчас так ясно) доказательства вторичности-второразрядности “где-то трагического и недооцененного Арсения Тарковского”! Скольких Вадим Валерианович всколыхнул мыслью — то был сборник “Контекст. 1972” — о качестве расцвета-возрождения, то есть прямого, яркого Ренессанса, в русской литературе начала XIX века; скольких испугал “непомерным, несвоевременным и методологически шатким возвеличением поэзии А. Фета” (испугал и тем ослабил ряды лжецов — кафедральных, кабинетных, кулуарных; тоже немало; по их выкладкам, какое же может быть цветение в “беспросветном мраке общественно-политической реакции”, “под эгидой Священного союза” и т. п.).