Корпус клюевских писем, значительный по объему, требовал много времени для прочтения. К тому же было уже около девяти вечера, а беседа наша началась примерно в три часа дня... Усталость дала знать о себе, и Свиридов, не выдержав, попросил меня остановиться. Оказывается, всю неделю до этого они с А. С. Белоненко ежедневно работали до двух часов ночи.
— Мне неловко, что я утомил вас, — обеспокоился я.
Но эти слова произвели неожиданное действие — Свиридов взял себя в руки и сказал, что готов дослушать до конца. Я активно возражал, но он настоял на своем, и чтение было продолжено.
Места, останавливающие его внимание, он просил перечитывать. Среди них были слова Клюева о том, что “без русской песенной соли пресна поэзия под нашим вьюжным небом”, и последний из пяти отрывков древнегреческого поэта Феогнида, приведенных в письме от 25 октября 1936 года:
Бедность проклятая! Как тяжело ты ложишься на плечи!
Как развращаешь зараз тело и душу мою!
Я так люблю красоту и молитву, а ты против воли
Учишь насильно меня грех возлюбить и позор!
После повторения этих строк — восклицание:
— А! Феогнид из Мегар! Именно его я всегда любил из греков больше всего!
Здесь же Клюевым цитировался “русский гимн”, автором которого был назван отец Иоанн Кронштадтский (“Известный реакционер!” — произнес Свиридов с непередаваемой интонацией после того, как прозвучало это имя):
Как тебе приятно, как весело
Сидеть под цветущей яблоней;
Она проста — потому и счастлива.
Бог прост и душа проста.
Какая радость знать это!
Эти строки задели в Георгии Васильевиче что-то глубоко сокровенное. Он попросил повторить их, потом взял тетрадь и перечитал сам и, наконец, попросил у домашних лист бумаги и стал переписывать стихи, приговаривая:
— Бог прост и душа проста! Я не устаю говорить об этом!
По окончании чтения мы перешли в кабинет — ближе к выходу. Увидев там на столе принесенные мною клюевские сборники, Свиридов, обращаясь к жене, сказал:
— Вот Сергей Иванович оставил мне книги... Ну, Бог даст, не последний раз встречаемся!
И такой (будто уже совсем стариковский) оттенок сентиментальности послышался в этих словах, что мне стало грустно...
Я дал композитору антологию “Поэзия российских деревень”. Увидев в оглавлении знакомые и дорогие имена, он обрадовался:
— О! Клычков! Орешин! Вы знаете, у меня на Орешина есть сочинение, называется “Лапотный мужик”, с оркестром, колоколами, органом!
Я указал на Федора Сухова, но этого имени он не знал. Зато о Василии Казанцеве сказал так:
— О! Это хороший поэт! У него есть превосходное стихотворение “Ворон”.
Нашлось у него доброе слово и для Владимира Кострова:
— Мне дорого, что он написал обо мне в своих стихах, хотя мы даже незнакомы.
При прощании, передавая привет Лазареву, Георгий Васильевич спросил:
— И вообще, вы можете приехать сюда вместе?
И пригласил:
— Приезжайте обязательно!
Мы поцеловались, и я, вместе с А. С. Белоненко, который в тот вечер выезжал из Москвы в Ленинград, вышел на дачную улицу.
Сейчас, по прошествии лет (и каких лет!), могу сказать без малейшего преувеличения и безо всякой позы: эта удивительная беседа стала важнейшим событием всей моей жизни. И как здорово, что почти сразу же по возвращении домой я записал все, что осталось в памяти, — теперь, при самом горячем моем желании, я не вспомнил бы и тысячной доли того, что увидел и услышал в тот счастливый для меня день...
Через несколько недель в моих руках оказалось новое нотное издание хоровых сочинений композитора, и я написал ему:
Дорогой Георгий Васильевич!
Не могу забыть и, верно, никогда не забуду нашу встречу. Боюсь говорить еще что-то, ибо, как писал однажды Клюев Блоку, — “говорить про это много нельзя, иначе истратишь слова, не сказав ничего”.
Клюев — неисчерпаемая тема для познания, и мне хочется, в продолжение нашей беседы, чтобы Вы прочли его стихи, которые я еще не присылал Вам. Прилагаю также стихотворения “Россия плачет пожарами...” и “Оттого в глазах моих просинь...”, печатных текстов которых у Вас нет.
В прошлом письме и разговоре я поминал свою работу о клюевской прозе. Шлю эту работу Вам — может быть, выберется время просмотреть ее. В ней я постарался, насколько хватило моих знаний, проследить объективные закономерности клюевского стиля (статья эта под названием “Проза Николая Клюева в газетах “Звезда Вытегры” и “Трудовое слово” 1919—1921 годов: Проблемы стиля и атрибуции” через полтора года появится в академическом ленинградском журнале “Русская литература” (1984, № 4). — С. С. ).
Не так давно купил том Ваших “Хоровых сочинений” и очень порадовался изданию новых для меня вещей. Конечно, сразу же, увидев “Лапотного мужика”, стал пытаться его воспроизводить (своими мизерными силами) на фортепиано. Это сочинение очень многое всколыхнуло во мне, горячо приветствую его написание и издание, всей душой за то, чтобы оно поскорее было исполнено публично. Великолепен цикл на стихи Сологуба, “северянинская” — “Запевка”... Многие лета Вам, дорогой Георгий Васильевич, для плодотворной деятельности Вашей, столь необходимой — я в этом глубоко убежден — для России.
Доброго Вам здоровья. Большой привет Эльзе Густавовне — ее доброта и сердечность живут в духе моем.
Ваш С. И. Субботин.
Через три с лишним года композитор надпишет мне пластинку со своими хорами, среди которых будут и “Гимны Родине” на слова Федора Сологуба:
“Сергею Ивановичу Субботину на память добрую. Радуюсь Вашим литературоведческим занятиям и их плодам. Г. Свиридов. 14/XI 86”.
Рискну предположить, что тогда ему, может быть, вспомнилось именно это мое письмо...
15 декабря я поздравил Георгия Васильевича с днем рождения по телеграфу, а 30-го получил от него поздравительную открытку такого содержания:
“Дорогой Сергей Иванович, с Новым Годом!
Сердечный привет и самые добрые пожелания Вам и всем Вашим близким.
Часто вспоминаю Вас! Движется ли книга о Клюеве? Хотелось бы мне сочинить музыку на его слова, да увяз я в недоделанных работах. Болею. Г. Свиридов”.
Конечно, я немедленно отправил ответное новогоднее поздравление. И в наступившем 1984-м, и в последующие годы мое общение с Георгием Васильевичем продолжалось (в той или иной форме) вплоть до его последнего инфаркта. Побывали мы у него и вместе с Лазаревым. Но об этой встрече, думаю, лучше расскажет сам Владимир Яковлевич, если для таких воспоминаний у него найдется время в его теперешней новой жизни на тихоокеанском побережье американского штата Калифорния... А я, Бог даст, напишу о том, что помню из этих тринадцати лет, попозже.
И все же — вот о чем еще хочется сказать. Недавно А. С. Белоненко (ныне президент Национального Свиридовского фонда) подарил мне изданный Фондом нотографический справочник “Георгий Свиридов: Полный список произведений”. Александр Сергеевич составил этот перечень с учетом почти всего нотного материала, оставшегося в свиридовском архиве. И мне стало и радостно, и грустно, когда среди позиций списка я увидел четырехчастное произведение для меццо-сопрано, смешанного хора и симфонического оркестра, озаглавленное “Из Клюева”. Радостно — потому что моя мечта о музыке Свиридова на слова Клюева все-таки сбылась. И грустно — ведь сочинение это осталось неоконченным. Правда, по словам А. С. Белоненко, три его части из четырех уже доведены до стадии, где требуется лишь небольшая доработка, так что есть надежда, что нам, быть может, еще удастся услышать свиридовского Клюева в “живом” исполнении.
Но свиридовский Есенин, свиридовский Блок и многие-многие другие сочинения композитора уже живут и будут жить в памяти прежде всего тех рядовых слушателей, для которых они стали (или станут когда-нибудь) частью их духовной жизни, — то есть в памяти народной...
Однажды Свиридов, призвав в помощники Есенина, смиренно написал: “Моя музыка — некоторая маленькая свеча “из телесного воска”, горящая в бездонном мире преисподней”. К счастью, из писем, которые во множестве шли к нему со всей России, он знал, как действенно свет его “свечи” помогал и помогает людям в их “немой борьбе” (Пушкин), становясь (и потом оставаясь на всю жизнь) поистине путеводной звездой.