Бондаренко: Может быть, эта необходимость заставляла писателя находить глубинный язык, добиваться большей художественности образов. Всю правду высказать через образ героя, минуя слова и мысли, минуя голую публицистику, так всегда и возникают совершенные тексты.
Белов: Я не знаю, у всех писателей по-разному. Например, Вячеслав Дегтев ведет себя в соответствии со своим характером и даром, а Дмитрий Балашов вел себя совсем по-другому. Все находят свой выход. Нет одинаковых писателей. Если человек почувствовал в себе эту природную одаренность, он уже дальше будет выявлять ее исключительно своим способом. В том числе и с цензурой бороться по-разному.
Бондаренко: Но есть же близкие по духу писатели, по образу мысли, по направленности, в конце концов, по национальному мироощущению. Кто тебе был близок в литературе, с кем ты общался, не чувствуя чужести, был откровенен до конца?
Белов: Я чувствовал всегда сильное влияние своего старшего друга, может, даже наставника — Александра Яшина. Мы были очень близки с Федором Абрамовым, Василием Шукшиным, Николаем Рубцовым. А если взять мою раннюю пору, то на меня всегда очень сильно влиял Борис Шергин, изумительный архангелогородский писатель. Да и мыслитель тоже. Он и сейчас на меня влияет. Всегда лежит его книжечка мудрых мыслей на столе. Шергин для меня был примером, образцом в литературе. Образцом писательства. Если почитаешь его всяческую поморщину, такую образность находишь, такие сюжеты смелые и неожиданные. Борис Шергин — это далеко непрочитанный и недооцененный русский классик. И главное, я его с детства люблю читать. Как научился читать, так мне попал в руки Шергин, и я с ним не расстаюсь. Жалко, что я с ним так и не встретился. Знал же, что он живет в Москве, мог его найти, как находили его Юра Галкин или Володя Личутин. Я все время собирался сходить к нему. А стеснялся. Представь себе, стеснялся. Я вроде и дерзкий, как ты говоришь, а всю жизнь стеснительный был. Меня кто хвалит, а я стесняюсь. Вот иду на выставке Ильи Глазунова, а он издали увидел меня, а там на открытии масса всяких политиков, знаменитостей было, и кричит, вот идет такой-то гениальный Белов. А мне хоть сквозь землю провалиться, как так можно при всех кричать. Хоть с выставки убегай. Вот и Шергину стыдно было мне как-то помешать, позвонить, сходить к нему со своими разговорами. Все откладывал и откладывал. Так и дооткладывался до той поры, когда Шергин ушел из жизни. Теперь стыдно, что не успел сходить к нему. Небось, не чужой бы был.
Бондаренко: Очевидно, такие моменты были в жизни каждого писателя. Я, скажем, сожалею, что не успел встретиться с Шукшиным, а была возможность, что с Георгием Свиридовым так и не сделал беседу, хотя и договаривались с ним об этом, стыдно, что маму не привез на свой юбилей из Петрозаводска. Дай Бог теперь еще успеть нам всем сделать то, что должны, что можем. Все-таки русский писатель никогда не живет и не пишет для себя одного, в собственное удовольствие, это была бы смерть русской литературы. Даже Владимир Сорокин нынче признался, что для него содержание стало важнее формы, значит, для чего-то пишет. Кому-то хочет передать свое содержание, свои мысли. Так что провалились все попытки новых идеологов изменить менталитет русского писателя. Увести его от жизни. Уверен, восстановится и привычный литературоцентризм, с которым так долго боролись все отечественные литературные либералы. Вот и твое слово, думаю, еще услышат многие поколения читателей.
Белов: А как вообще писательством я занялся, ты еще спрашивал... Однажды мы с приятелем своим возвращались весной с нашего озера по речке. И я вдруг начал ему какие-то свои беспомощные стишки читать. Приятеля этого уже нет. Чего читал, не помню. Приятель летчиком потом стал. Володя Мартьянов... Все мои приятели уже ушли из жизни. Все люди, которых я любил в детстве. И дружил в детстве. Никого не осталось. Осталась одна Маша Павлониха, как мы ее звали. Она еще жива, она училась со мной вместе в первом классе. А все остальные умерли.
Бондаренко: А деревня-то дышит еще?
Белов: Деревня дышит, когда печи дышат. А печи в ней дышат теперь только летом, в дачный период, и то не все. Деревня погибла практически. Сколько тысяч деревень русских погибло. Лучше не говорить. Хотя бы только на нашей родной вологодской земле. Я слышу иной раз по телевидению или в газете читаю, мол, наша деревня жива. Наш колхоз жив, наш сельсовет жив... А я утверждаю, что тысячи деревень исчезли с лица земли. Я об этом писал и в прозе своей, не только в публицистике. Есть такой рассказ, как я ночую в деревне. И спрашиваю старенькую хозяйку: куда исчезла деревня? Она хохочет и говорит: через трубу и в синее небо ушла...
Бондаренко: И что, больше никогда не возродится? Ты сам по складу своему, по чувствам своим пессимист или оптимист?
Белов: Скорее всего, я пессимист. Но, если ты, Володя, спрашиваешь, возродится ли деревня, в этом плане я даже оптимист. Верю в возрождение Родины своей. Не только в возрождение деревни своей и земли вологодской, отеческого гнезда, но в возрождение всего нашего государства. Куда от этого денешься? А вот когда оно будет? Может, уже ни тебя, ни меня не будет на земле.
Бондаренко: Есть что-то близкое в тебе, Василий Иванович, от твоего главного героя Ивана Африкановича? Похож ты своим характером на него?
Белов: Полно общего. Есть сходство, безусловно. Но, конечно, полного сходства у Ивана Африкановича ни со мной, ни с тремя-четырьмя прототипами нет. Это же художественная литература. Что значит сходство с героем? Василия Шукшина бы спросили, он бы сказал: да, был человек, которого я описал. Так и у меня. Сначала, когда писал “Привычное дело”, имел в виду одного земляка, потом другого, дальше еще. Три-четыре, не больше. Но вместе-то получался совсем иной художественный герой. Скажем, Костя Зорин из “Воспитания по доктору Споку” — это я сам, мое отношение к жизни, а Иван Африканович — частично я сам, частично другие люди. Всегда ведь берешь из окружающей тебя жизни детали характера. Какие-то особенности. Я всех их помню хорошо.
Бондаренко: Когда ты взялся за роман “Все впереди”, поднял такую острую тему, ты чувствовал, что будет большой скандал вокруг него?
Белов: Конечно, чувствовал. Я знал, чем это обернется. Но дело-то было сделано. И сейчас вновь издали. Значит, надо нашему читателю. Я уверен, русская литература еще не раз вернется к этой теме. Бесстрашно вернется, особенно на нынешнем материале. И я чувствую себя в некоторой степени первопроходцем. Горжусь этим. А вот что будет дальше с нами со всеми, со страной нашей, с народом — неизвестно еще никому. Хочется верить в возрождение, а может, нас совсем доконают? Не знаю. Но есть же еще живые силы. Есть живые люди. Даже молодежь есть, которая не даст доконать себя совсем. Мы еще поживем.
Бондаренко: По характеру своему ты, Василий Иванович, максималист?
Белов: Не знаю. Я вот что хотел бы тебе сказать. Вот я получил лишь семилетнее образование поначалу, а куда я с ним мог пойти из деревни? Вот стал счетоводом в колхозе. Там все было запутано, а я запутал еще больше и ушел с этой работы в школу ФЗО. Это был мой побег из колхоза. Нас было пятеро у матери. Мы со старшим братом сами дом достроили отцовский. Знаешь, как это делается? Что надо, чтобы прорубить окна и двери? Великая наука плотницкая. Мы сделали потолок. Пол. Мать купила мне гармонь, я к этому времени играть научился. Мать гордилась тем, что я у нее такой музыкальный, и пригласила моего приятеля в гости. Впервые в жизни ко мне пришел гость, который даже сплясал по нашему новому полу... Крестьянство — это такое разнообразное занятие, которое в себя все вмещает. И искусство, и экономику, и многие рабочие профессии. Но если хочешь чего-то большего, есть тяга к образованию, моих семи классов было мало. Вот через школу ФЗО и вырвался к образованию. В армии четыре почти года, а потом уже Литературный институт.