Выбрать главу

Живший в Коктебеле М. Волошин описал Феодосию в декабре 1920 г. в стихотворении “Бойня”:

 

Отчего пред рассветом к исходу ночи

Причитает ветер за Карантином:

— “Носят ведрами спелые грозды,

Валят ягоды в глубокий ров.

Ах, не грозды носят — юношей гонят

К черному точилу, давят вино,

Пулеметом дробят их кости и кольем

Протыкают яму до самого дна…”

 

По просьбе Шмелева Волошин, знакомый с председателем феодо-сийского ревкома И. В. Гончаровым и другими чекистами (в Крыму его знали и красные и белые!), долго пытался выяснить судьбу С. Шмелева. Впослед-ствии он вспоминал: “Шли сплошные расстрелы, вся жизнь была в пароксизме террора”. Обо всем этом Горькому могла рассказать Е. В. Выставкина, которая ездила к нему весной 1921 г. с письмами Шмелева и Тренева. Попытки разузнать правду предпринимали многие: С. С. Иоффе, В. В. Вересаев, С. Сергеев-Ценский. М. Волошин, которому легче было получить пропуск для передвижения по Крыму, не раз бывал в Симферополе, где тоже каждую ночь хоронили молодых офицеров, закапывая еще живых в ров. Туда же в марте 1921 г. приехали Шмелев с женой. Здесь им, наконец, сказали, что сын расстрелян. 29 марта потрясенный Шмелев вновь пишет Горькому:

 

“Моего единственного сына расстреляли. Безвинного, бессудно. Покровительство Москвы опоздало. Расстреляли с большим промежутком после приговора, т. к. сын был болен. Больного расстреляли. Вот уже 6 недель я бьюсь и тычусь, чтобы узнать хотя бы день смерти, чтобы носить в душе последний день жизни моего мальчика, — напрасно. Мне не говорят. Мне удалось и о расстреле узнать только через посредственное лицо. Мне лишь сказали: да, верно. Мне не показали ни дела, ни мотивов. На мои заявления — справки, где я указывал на документы (они в деле) и на факты, лица, прикосновенные к делу казней, отвечали: за это у нас не приговаривают к смерти. Тогда за что, за что же ?! Молчание. Я прошел тысячи управлений , отделов, застав. Я видел тысячи лиц, я подал сотни заявлений, я не мог задавить слезы — и я не нашел ни отзвука человеческого. Лица, которые могли бы в полчаса дать точные сведения — отвечали на мои десятые хождения — пока ничего не известно. Скажите день! Место, чтобы я хотя бы мыслью простился с телом сына — ни звука. Молчат. Что это? За что? За что? Больного, ослабленного, безвинного, добровольно явившегося, поверившего власти и оставшегося на родине! Моя душа не может вместить ужас.

Алексей Максимович! Это не один случай. Гекатомбы. Мы, писатели, в телеграмме председателя ВЦИК и Луначарского получили покровительство. Только благодаря этому я еще мог входить и просить, биться головой. Впустую. Завтра я возвращаюсь с женой в Алушту, на пустое место, на муку, чтобы найти силы надеяться отыскать какие-нибудь останки. Я не буду иметь могилы сына. Алексей Максимович! Совершилось непоправимое. Помогите мне узнать, за что убили, когда. День, день, число. Где тело? Отдать тело должны мне. Имеют право отец-мать знать день смерти своего ребенка! Доведите до сведения власти о моем желанье, о моих криках, о моем праве, о бесправии. Я мнил Советскую власть — государственной. Она карает, да. Пусть. Но как всякая государственная власть, она должна карать по силе закона. Здесь, в деле сына, я этого не могу найти. По крайней мере, мне не говорят, за что? Я уже писал Вам о деле. Мой мальчик — не активник, он был мобилизован, он больше года, больной, уже в Алуште, где его знали все, где ему местная партийная ячейка дала поручительство. И все же его взяли и... кончили. Вы не можете примириться с этим, я знаю. Вы — совесть человеческая, Вы — выразитель и народной совести. Ибо Вы — писатель. Вы должны помочь правде. Вы можете помочь. Я не ищу виновных. Это мне безразлично — лица. Мне нужно знать, что сына убили бессудно. Пусть мне скажут это. День, день, последний день его жизни!

И еще просьба. Мне необходимо поехать в Москву, чтобы закончить свои земные дела. Мне трудно выехать. Я прошу Вас помочь мне выехать, чтобы меня вызвала Москва, чтобы мне дали возможность беспрепятственно добраться. Мне и жене. Крым мне страшен, татарский Крым. Я болен, я без сил. Я прошу охранной бумаги, чтобы добиваться бумаг на отъезд. И в этом откажут мне? Или мои муки, мое горе, мой ужас не стоят внимания? Я должен быть в Москве, и я верю, что Вы поможете мне в последнем деле жизни. Помогите, Алексей Максимович. Я бессилен. Не получу, погибну.

Ваш Ив. Шмелев.

Исполнения приговора сын мой ждал более месяца!!? Больной!! Расстреляли в Феодосии, в Особом отделе 3 дивизии 4 армии. Приговор был будто бы 22 декабря, расстрел: конец января??!”

На письме Шмелева над словами “сына расстреляли” имеется помета красным карандашом рукой Горького: “3 марта”. Видимо, наводя справки, он узнал именно эту дату смерти Сергея Шмелева. Известно, что 19 апреля он встречался с Дзержинским и Менжинским, которые могли дать точный ответ Шмелеву. Не приходится сомневаться, что в ОГПУ знали все о “деле” Сергея. Не этим ли объясняется тот факт, что Дзержинский вскоре признал: крымские чекисты перегнули палку в своем усердии заколотить “наглухо гроб уже издыхающей, корчащейся в судорогах буржуазии” (из воззвания Джанкойской организации РКП(б). По свидетельству В. Вересаева, в декабре 1922 г. он так ответил на вопрос, почему была устроена бессмысленная кровавая расправа над всеми офицерами, оставшимися в Крыму: “Видите ли, тут была сделана очень крупная ошибка. Крым был основным гнездом белогвардейщины. И чтобы разорить это гнездо, мы послали туда товарищей с совершенно исключительными полномочиями. Но мы никак не могли думать, что они так используют эти полномочия.

Я спросил: Вы имеете в виду Пятакова? (Всем было известно, что во главе этой расправы стояла так называемая “пятаковская тройка”: Пятаков, Землячка и Бела Кун.)

Дзержинский уклончиво ответил: Нет, не Пятакова.

Он не сказал кого, но из неясных его ответов я вывел заключение, что он имел в виду Бела Куна”.

Неизвестно, ответил ли Горький на это письмо Шмелева. Ответ вполне мог не дойти до адресата, если в нем сообщались сведения, неугодные крымским властям. Во всяком случае, Шмелев так и не узнал даты “3 марта”. Днем смерти сына он считал 29 января 1921 г., так как именно в этот день ему приснился Сережа, лежащий в чистом белье. Ему в голову не могло прийти, что больного, приговоренного к смерти человека мучили не один месяц, а почти три. Тем не менее Шмелев продолжал добиваться правды. Юрист по образованию, он никак не мог смириться с мыслью о бессудной расправе над невинным человеком.

Так и не добившись правды, он решил покинуть Россию. Последнее письмо Горькому с просьбой помочь выехать в Москву датировано 14 июня 1921 г. Шмелев пишет из Алушты:

“Дорогой Алексей Максимович,

прошу Вас, вo имя человечности, помогите мне приехать в Москву для устройства своих литературных дел и личных. Крайне необходимо. О сыне я имею самые ужасные вести, но... я все еще на что-то хочу надеяться. Я не могу остаться в неведении. Пропал человек... Ни за что, когда, как ? Суд ли тo был или бессудье, расправа. Если бы мог высказать Вам все, все, Вы, Алексей Максимович, поняли бы меня тогда и помогли найти правду. Я в Вас верю. Не хочу обмануться. Мне очень трудно! Горе мое не измеришь. Помогите прибыть в Москву, без задержки.

Материальные условия жизни моей и Ценского очень тяжелы. Мы получаем паек: 1 фунт хлеба (чаще 1/2 и 3/4)  в день (последние две недели совсем не получали), 1 ф. соли, 1/2 ф. кофе-суррогата, 4 ф. дробленой пшеницы и 1/2 ф. табаку в месяц. Ни масла, никаких жиров. Мне не на что выменять или купить. Нужда крайняя. Достаточно сказать Вам, что приходится есть виноградный лист вареный... Но не это важно. Для меня важно быть в Москве, говорить с Луначарским, с Вами, с людьми. На окраине мы гибнем и духовно, и телесно. Я уже 5—6 писем послал Вам — ни одного ответа! Что это? Не получили? Или... Я теряюсь. Мы с Вами не встречались, правда, но это не мешало нам товарищески и любовно относиться друг к другу. По крайней мере, Ваши письма ко мне всегда были проникнуты хорошими чувствами. Недоумевает и Сергеев-Ценский. Он дважды писал Вам. Это письмо — последнее мое обращение к Вам. Отзовитесь.