— Военная хитрость, — подсказал мой друг Олег Лосото, корреспондент “Правды” в Польше, устроивший по моей просьбе эту нашу поездку в Белосток из Варшавы.
— То так, — сказал Миколай. — Но здесь тогда очень много ваших погибло. Наверно, и твой дед тогда — тоже здесь.
Впервые он сказал “ты”, обнял меня за плечи, повел к врытому посреди поляны длинному столу из толстых, давно потемневших досок — на застеленном полиэтиленовой скатеркой краю его уже готовили поминальный ужин.
— Ты видишь, эти деревья — странные? — спросил Миколай. — То половинки деревьев, хотя они давно старые. Пушки тут все тогда смешали с землей. Была засада, где нельзя уцелеть.
Громко плакали горлинки, мы, не чокаясь, пили, чуть в сторонке одиноко стояла налитая всклень рюмка с краюшкой хлеба на ней, закатное солнце дожигало черные стволы мокрых лип.
Так вышло, что покойного отца я отчетливо различаю в памяти с сорок четвертого, когда он вошел в дверь бабушкиной хаты в черных очках, с тростью в правой руке и с растопыренной левой пятерней. “Вы тут, дети? — хрипло спросил. — Это я, папка ваш, — не пугайтесь!”...
Деда — все мы, и взрослые, и детишки, всегда его звали Васей — помню с тридцать девятого, когда он, так и не заимевший наследника, начал учить меня, трехлетку, стрелять из ружья: первый раз, я это помню, как будто было и впрямь вчера, стволы лежали на черном, нарытом кротом холмике, а я корячился на коленках в сухой осенней траве... как я заревел, когда двустволка бабахнула!
И вот столько лет пронеслось, на белом свете не осталось почти никого, кто деда помнил, жива только мама, после которой я в роду старший, — родные и двоюродные младшие братья знают Васю лишь понаслышке... Дать телеграмму из Белостока маме в станицу? Или все-таки братьям?.. Пусть подготовят мать. Даже через столько лет, знаю, это известие может воскресить боль, которую ей теперь трудно будет перенести... Почему я так нескоро собрался сюда? Ах, Вася, Вася, Василий Карпович! К нам в станицу приезжал потом после войны его экипаж: от Курска на той же машине, в том же танке они докатили до Берлина, никого потом даже не поцарапало, а под Курском, на Прохоровском поле их спас дед, отчаянный механик-водитель. Но не давала покоя ему, иногороднему, казачья слава! В Отрадной, когда долечивал рану, станичники уговорили перевестись в кавалерию, и сперва под ним дважды убило коня, а потом эта последняя, из-под Белостока, весточка: писем скоро не ждите, уходим на спецзадание. Вот где, выходит, оно тогда прервалось!
Меня он, и в самом деле, любил и баловал, хоть не один раз, не два подвергал испытаниям вроде этого, с двустволкой на черном крошечном бугорке: “Нажми, мальчишка, вот тут — крот выскочит!”
— Хорошо, что ты все-таки нашел его, слухай! — сказал Миколай. — Давайте поднимем теперь за боевое содружество... за неразделимо воинско братство! Тут неизвестно кого тогда больше погибло: наших партизан или ваших казаков. Давай: за русских жолнежей. За простых солдат. И за польских честных жолнежей!
Я выпил и уронил голову. Прошел по еле заметной тропинке в лес, ткнулся лбом во влажную кору большого дуба, и плечи мои тряслись, пока рядом не остановился Миколай:
— Не надо, слухай! Столько до сих пор не нашли, а ты теперь нашел, ты знаешь, где он лежит, твой дед. Станешь к нам теперь приезжать. С детьми. С внуками. Я всегда теперь буду ждать тебя, ты помни это, ты знай: Миколай ждет!
Как крепко мы тогда обнялись!
2
Поздней ночью была жаркая баня на берегу заросшей, с лунною дорожкой реки, посреди которой словно русалки плескались, заманивая к себе в воду, белотелые полячки с распущенными косами... В ушах еще звучал поэтической строкой, которую хотелось повторять, тост, только что громко провозглашенный Миколаем: “За наших прекрасных пани, за их белы ручки и за борзость наших лошадей!” Завернувшись в мохнатые простыни, мы с ним сидели поодаль в ивовых плетеных креслах, и горлышко “выборовой” в его руке постукивало о край хрустального фужера в моей.
— То не наша забава, — говорил Миколай. — Пусть веселится молодежь. А мы с тобой старые жолнежи, нам есть о чем поговорить. Солдаты, да. Вернее, дети старых жолнежей. Старые дети старых жолнежей. Понимаешь, о чем я?
Мы снова, не чокаясь, выпили за старых жолнежей.
— Слухай! — начал Миколай на какой-то особенной ноте: и задушевной и вместе с тем как будто бы очень строгой. — Там у вас решили, наконец, поставить нашего Валенсу на место. То надо. Давно пора! Почему мы должны быть у Валенсы в хвосте, если люди так давно хотят перемен? Кажется, Горбачев это понял. Дай Бог, как у вас в Академии общественных наук говорят... Только знаешь что? Слухай! Мы, и правда, старые дети старых жолнежей. Мы знаем. Мы столько видели. Главное: мы — славяне. Ты помнишь, как в войну, как сразу после нее?.. Б р а т ь я - с л а в я н е. Б р а т ь я!.. Никто не мог алемана остановить. А мы его уложили в гроб. Мы!