В полной мере насладиться плодами этого эксперимента мне мешало то обстоятельство, что большинство патриотично настроенных “молодых русских” (не путать с “новыми”), послуживших, к примеру, прототипами героев фильмов А. Балабанова “Брат” и “Брат-2”, не назовут нам основных произведений Достоевского, Толстого и Чехова, а иные из них вообще никаких русских писателей, кроме Пушкина, не знают — да и Пушкина-то знают скорее всего потому, что он персонаж многочисленных анекдотов. Для героя “Брата-2” русская культура вообще существует лишь в виде стишка из “Родной речи” с рефреном”: “Это — Родина моя!” Но, оказывается, ему и этого достаточно, чтобы одолевать врагов.
А вот случай из жизни. Один наш десантник, 20-летний парень, служивший миротворцем в Боснии, рассказывал о своих коллегах-американцах: “Все разговоры американцев сводятся к рассказу о машине и коттедже, которые есть или которые будут. В этом, вероятно, и заключается весь смысл их жизни. Автомобиль, видимо, вообще считается членом семьи, так как его фотография имеется у американцев наряду с фотографиями родственников. Наши интересы им непонятны, наш юмор им недоступен. У них же верхом остроумия считается хлопнуть кого-нибудь по заду. А в целом разочаровали меня “партнеры”... Я иногда думал: случись такое, что не подвезут вовремя туалетную бумагу, они ведь вымрут от тоски и безысходности”. Для критически мыслящих русских образованных людей такая оценка американцев типична, но следует помнить, что прозвучала она из уст вчерашнего “тинэйджера”, объекта проамериканской ельцинской пропаганды, который, как и “пендосы” (кличка американских “миротворцев”), сам был не прочь в Боснии заработать, в том числе и на “тачку”. Однако говорил он об особых “наших интересах”, почти не ведая их, о “нашем юморе”, о “смысле жизни”. Откуда он получил представление о них? Не от “демократов” же?
Может быть, дело в некой не поддающейся логическому осмыслению духовной инерции? Очевидно, для уверенности в своем духовном превосходстве русскому человеку не всегда обязательно владеть искусствами или даже понимать их: он все равно является пассивным носителем русской культуры, как маленькая икринка является в идеале носителем здоровенного осетра.
Этот феномен, если он действительно существует, еще ждет своего исследователя, я же отмечу, что русский культурный генотип не образуется диалектическим путем преобразования количества в качество (это, скорее, свойство немецкого культурного генотипа), не создается он и искусственно, навроде клона. Сознание, погруженное в темноту, вспоминает лишь вспышки, подобно сознанию Бенджи, героя романа Фолкнера “Шум и ярость”. Время и пространство существуют для него лишь как цепочка озарений-вспышек. Все остальное точно вырезано ножницами. Но удивительное дело: его сознание в каком-то смысле равно сознанию нормальных людей, потому что ничего более важного, чем эти вспышки, в жизни героев не происходит.
Русская литература, если оценивать ее с точки зрения классического развития, может показаться и не литературой вовсе. Она не имеет в своем основании большого народного эпоса вроде “Илиады”, “Нибелунгов” или “Сида” (“Слово о полку Игореве” может соперничать с “Илиадой” по поэтичности, но не по эпичности). Подлинный эпос русского народа — “Тихий Дон” — создан уже после того, как русская литература стала общемировым явлением. И напротив, первые же дошедшие до нас произведения русской литературы обладали таким же духовным накалом, как и произведения Державина, Пушкина, Гоголя, Достоевского. В “Старшей Эдде”, “Беовульфе”, “Похищении быка из Куальнге” мы не обнаружим даже и попытки прямого духовного осмысления действительности — лишь зачатки морали, вытекающие из сюжета. А возьмем первый памятник русской литературы — “Слово о Законе и Благодати” митрополита Илариона. Нам с “чистого листа”, без всякой подготовки поставлен вопрос, который, точно и не прошло восьми веков, спокойно можно вставить в “Еврейский вопрос” Достоевского. “Чего достиг закон и чего достигла благодать? Прежде закон, потом благодать, прежде — подобие, потом истина. (...) И кончилась ночная стужа от солнечной теплоты, согревшей землю. И уже не теснится человечество в законе, а в благодати свободно ходит. Ибо иудеи совершенствовались при свете закона, христиане же при благодатном солнце свое спасение основывают. Иудейство тенью и законом совершенствовалось, а не спасалось, христиане же истиною и благодатью не совершенствуются, а спасаются”. А вот мимолетное, нотабене, замечание Нестора-летописца: “Злой человек, усердствуя злому делу, хуже беса: ибо бесы Бога боятся, а злой человек ни Бога не боится, ни людей не стыдится”. И хоть говорил Пушкин, что “древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка — Коломбом”, это открытие было сродни эффекту “дежа вю” — когда-то мы здесь были! Независимо от того, кем были вдохновлены русские писатели XIX столетия, Карамзиным или первоисточниками, из творчества их неоспоримо вытекает, что они не воспринимали века, отделяющие их от начала русской литературы, как навсегда ушедшие в небытие. Академик Н. И. Толстой, правнук Л. Н. Толстого, говорил мне: “Пушкин, Достоевский, Лев Толстой, Чехов, Есенин генетически наследовали полноту русского культурного восприятия. Возьмите “Преступление и наказание” Достоевского: в конце романа Раскольников идет на Сенную площадь, падает при всем честном народе на колени и целует землю. Что это такое, как не древнеславянское “покаяние земле”?”