Выбрать главу

Настоящий пир стилизации и литературных пародий — в главах “Праздник. Отдел первый” и “Окончание праздника”. Позднего Тургенева с его “Довольно”, “Призраками”, “Дымом”, “Стихотворениями в прозе” (тогда еще не написанными, но пародистом проницательно угаданными) Достоевский убил, и убил наповал. Не то для его Кармазинова-Тургенева страшно, что он стиль спародировал — такие пародии, как правило, есть род рекламы, — а то, что обнажил самую суть этого стиля — пустяковую, но назойливую ассоциативность, получившую, как безошибочно угадал Достоевский, повальное распространение в следующем веке. “Гений тонет, — вы думаете, утонул? И не думал: это все для того, что когда он уже совсем утопал и захлебывался, то перед ним мелькнула льдинка, крошечная льдинка с горошинку, но чистая и прозрачная, “как замороженная слеза”, и в этой льдинке отразилась Германия или, лучше сказать, небо Германии, и радужною игрой своего отражения напомнило ему самую слезу, которая “помнишь, скатилась из глаз твоих, когда мы сидели под изумрудным деревом, и ты воскликнула радостно: “Нет преступления!” “Да, — сказал я сквозь слезы, — но коли так, то ведь нет и праведников”. Мы зарыдали и расстались навеки”. Устами г-на Г-ова Достоевский резюмирует: “...что за позорная страсть у наших великих умов к каламбурам в высшем смысле! (...) Он берет чужую идею, приплетает к ней антитез, и каламбур готов. Есть преступление, нет преступления; правды нет, праведников нет; атеизм, дарвинизм, московские колокола... Но, увы, он уже не верит в московские колокола... Рим, лавры... Но он даже не верит в лавры...”

Поклонники Тургенева, сетующие на Достоевского за излишнюю жестокость в передаче кармазиновского “Merci”, не замечают, что в следующем выступлении, Верховенского-старшего, тоже любителя “каламбурить в высшей степени”, Достоевский не менее жестоко пародирует самого себя, со своим тезисом, что “мир красотой спасется”. “А я объявляю, — в последней степени азарта провизжал Степан Трофимович, — а я объявляю, что Шекспир и Рафаэль — выше освобождения крестьян, выше народности, выше социализма, выше нового поколения, выше химии, выше почти всего человечества, ибо они уже плод, настоящий плод всего человечества и, может быть, высший плод, какой только может быть! (...) Да знаете ли, да знаете ли вы, что без англичанина еще можно прожить человечеству, без Германии можно, без русского человека слишком возможно, без нации можно, без хлеба можно, без одной только красоты невозможно, ибо совсем нечего будет делать на свете!”

Завершает этот “литературный праздник” никому не известный приезжий профессор-русофоб, которого Г-ов назвал “маньяком”, — но это истеричное выступление, как водится у Достоевского, едва ли не самое осмысленное из всех предыдущих: “...в Новгороде, напротив древней и бесполезной Софии, торжественно воздвигнут бронзовый колоссальный шар на память тысячелетию уже минувшего беспорядка и бестолковщины”.

“Аплодировала уже чуть не половина залы; увлекались невиннейшие: бесчестилась Россия всенародно, публично, и разве можно было не реветь от восторга!” Ну как в очередной раз не подивиться прозорливости Достоевского, вспомнив, к примеру, другое “культурное сборище”, свидетелем коего стал Бунин весной 1917 года в Петрограде: “...поднялся для официального тоста министр иностранных дел, и Маяковский кинулся к нему, к середине стола. А там он вскочил на стул и так похабно заорал что-то, что министр оцепенел. Через секунду, оправившись, он снова провозгласил: “Господа!” Но Маяковский заорал пуще прежнего. И министр, сделав еще одну и столь же бесплодную попытку, развел руками и сел. Но только он сел, как встал французский посол. Очевидно, он был вполне уверен, что уж перед ним-то русский хулиган не может не стушеваться. Не тут-то было! Маяковский мгновенно заглушил его еще более зычным ревом. Но, мало того: к безмерному изумлению посла, вдруг пришла в дикое и бессмысленное неистовство и вся зала: зараженные Маяковским, все они ни с того ни с сего заорали и себе, стали бить сапогами в пол, кулаками по столу, стали хохотать, выть, визжать, хрюкать и — тушить электричество”.

Не так ли и русские простецы в конце ХХ века “ревели от восторга”, “визжали и хрюкали”, слушая чуть ли не бьющихся в припадке русофобов? Один из них, никому прежде не известный “профессор” Янов, в прошлом сотрудник журнала “Молодой коммунист”, был желанным гостем чуть ли не на всех телеканалах! Теперь уже мало кто помнит, но именно этот г-н Янов стоял у истоков настоящей беды нашего времени — небывалого по размаху хищения кабелей и проводов из цветных металлов. Выступая в конце 80-х годов в телепрограмме “Взгляд”, этот “профессор-маньяк” выдвинул звучащее в ту пору странно предложение, как найти деньги на “реформы”: выкапывайте, мол, ненужные медные кабели, которыми военное ведомство опутало всю страну, и продавайте “за бугор”! Один мой безвременно погибший дальний родственник сотрудничал в фирме, именно так зарабатывавшей стартовый капитал: она рыскала по стране в поисках “ненужных” кабелей и проводов. Боюсь, что не только кабелей и проводов... Просто удивительно, как тема “бесполезного бронзового шара” — Памятника тысячелетию России — аукнулась уже в наше время!