Получив часы, я поскорей отходил от окошка. Казалось, если я постою там еще пару минут, то весь, с головы и до ног, буду облеплен незримыми насекомыми. Нет уж, спасибо: мне хватит и собственных, тех, что живут в золотистой коробочке на запястье.
Меня и они-то когда-нибудь загрызут-закусают...
И он сам, и его жизнь полны тайны. Демьяна порой видишь в разных местах Калуги: или на рынке, где торгуют скобяной ржавой мелочью, или в автобусе номер тринадцать, а то возле будки “Прием стеклотары”. Он всегда чем-то занят: несет громыхающий звонкий мешок, деловито копается в мусорном баке, катит тележку с какой-нибудь рухлядью. И всегда поражает та мощь, тот напор, с каким движется этот старик. Он идет, чуть подавшись вперед, подседая на кривоватых ногах: разлетаются полы его в клочья порванного тулупа, седая борода перекошена набок, и жаром пышет багровое, пьяное, радостное лицо...
Однажды судьба свела меня с ним за одним костром. И Демьян рассказал, что ему довелось воевать еще на Курской дуге, под Прохоровкой, — против танков Гудериана. Он, рядовой полка “самоходок”, был ранен там в ногу. Во время рассказа на дремучем лице старика метались блики огня, сощуренных глаз почти не было видно. Говорил он напористо, смачно и крупно. И, помню, меня посетило тогда чувство непобедимости этого человека. Надо же: он воевал с Гудерианом, Гитлером, “третьим” рейхом... И где сейчас эти гитлеры-гудерианы? А Демьян — вот он, жив, пьян и весел.
Правда, он теперь бомж. За ничтожные деньги какие-то жулики выманили у него квартиру. Сколько-то времени Демьян пожил у знакомой старухи; потом она умерла, и он, в свои семьдесят пять, оказался на улице.
Но все же Демьян, этот спившийся, нищий, бездомный старик, и сейчас — победитель. Одинокий и старый, без крыши над головой, он продолжает упорно шагать в темноту, и все длится и длится его безрассудная, радостная атака! Снег визжит под его башмаками, бутылка “боезапаса” торчит из кармана тулупа, клочья седой бороды обросли мохом инея, пар валит из клокочущей, темной дыры его рта... Вы подумайте: он-то живет, он воюет на самом краю бытия, в шаге от смерти, не просто в окопах передовой — но в состоянии непрерывного наступления! Это не то что мы с вами, окопавшиеся в тылу: нас отделяет от ужаса смерти то дом, то семья и работа. У Демьяна же нет никакого прикрытия. Он гол — он живет на ладони у Бога. Он живет и — великий солдат! — он воюет за нас, вместо нас. А мы робко бредем позади, за Демьяновым кряжистым, мощным, упрямо шагающим телом. И пока продолжается его яростный бой с темнотой — нам всем как бы дана передышка...
На Театральной, рядом с книжным развалом, есть два заведения: они расположены через стенку, впритык. Над одним зеленеет вывеска и курчавится надпись: “Пивнушка”. Густой запах хмеля течет из дверей и вливается в реку улицы. Женщины, проходя здесь, морщат носы; мужчины же словно слышат манящий и дружеский оклик: “Куда ж ты, приятель? Постой, заверни...”
Мы завернем. Встанем в очередь, услышим родной, усыпляющий говор и увидим глаза — то веселые, то несущие муку похмелья, то злые, то добрые, — всякие. Но в каждом взгляде будет особое выражение успокоения — какое и возникает-то только в пивной, усыпляет при слабом мерцании мокрых граненых бокалов. В атмосфере пивной возвращаешься вспять, в родовые глубины, припадаешь к земле, пьешь ее соки и дышишь ее испареньями — сладкой горечью хмеля. Пивная порой представляется неким колодцем, проделанным в недра земли, в ее беспробудное оно, в ее нескончаемо-долгие сны. Да, пиво тянет к земле...
А рядом, за стенкой — “Кофейня”. У нее иной запах — кофейный тревожащий аромат режет пивные тяжелые волны, как киль корабля разрезает зеленую воду. Здесь чисто, уютно, звучит европейская тихая музыка, здесь за стойкой ряды разноцветных бутылок, здесь бывают красивые женщины... Это совсем другой мир. Заходя сюда, я себя чувствую чужаком, эмигрантом, почти дезертиром. Душа говорит: “Твое место не здесь, а в “Пивнушке” — там твоя родина, жизнь и судьба”.
Но, грешным делом, случается посидеть и в “Кофейне”. Кофейная резкая горечь пробуждает в душе беспокойство, томленье неясной тревоги. Взгляд становится резче; смотришь на окружающее с чувством отторгнутости ото всего — но и острого интереса. Чашка кофе — это как бы укол одиночества в нашу общинную русскую душу.
И все-то мне хочется раздвоиться — как бы, сохраняя жену, завести и любовницу, — чтоб, припадая к родимой земле возле стойки пивной, пить порою пустынный и горький, тревожащий воздух “Кофейни”...
Если нужно купить пяток длинных гвоздей или, скажем, три метра электропроводки — куда мы направимся? Ясное дело, на рынок, в скобяные ряды. Они расположены вдоль по улице Достоевского, на краю Березуевского оврага. А вон там, за железной будкой, к оврагу отходит проулок, — давайте, читатель, неспешно пройдем по нему.
Здесь на столиках и на рогожках, расстеленных по земле, разложен разнообразнейший (по-старинному — москательный) товар. Есть шурупы и гвозди, долота и сверла, отвертки и шильца, уголки, петли, скобы, куски канифоли и баночки с оловянным припоем, мотки разноцветной проводки... Но этим торговля не ограничивается: вдруг видишь стопку старых журналов — “Человек и закон” вперемешку с “Искателем”, трех фарфоровых слоников, шерстяные носки, коробочку блесен, брошюру “Тантрический секс”, цветочный горшок, две калоши, одинокий ботинок (видно, он дожидается одноногого инвалида), мышеловку, заштопанный зонтик и средство от моли. Кажется, люди выгребли все, что у них завалялось в углах и кладовых, — и вынесли на продажу.
А покупателей мало. Да и кому нужна эта вся, в большинстве своем бесполезная, рухлядь? Вот разве что детям — играться. Помните, как Том Сойер в уплату за право покрасить забор получил от приятелей дохлую крысу, которую можно было крутить на веревке, кожуру четырех апельсинов, хрустальную пробку от графина, ошейник без собаки, сломанный перочинный нож и одноглазого котенка? Кажется, все это можно найти и здесь.
Но пройдем дальше. Проулок соскальзывает в овраг. Продавцы с каждым шагом становятся все оборванней, товары — все удивительней. То, что разложено на мешках и газетах, уже совершенно никчемное, ржавое, взятое, без сомненья, со свалки. Колючая проволока, арматурные прутья, скелет разбитого велосипеда — а вот, отдельно, погнутое колесо и педаль, — изъеденный ржавчиной нож, треснувший черенок лопаты, корзина без дна... Через пять-шесть шагов ступаешь, по сути, на территорию свалки. Но только мусор разложен еще по порядку, рядами и кучками — им еще пытаются торговать. Продавцы глядят виновато — словно они просят милостыню.
А вот здесь уже настоящая свалка. Тропинка теряется в мусоре: битом стекле, цветастых пакетах, картонных коробках. Синеватый дымок стелется по-над склоном. Несколько человек бродят меж грудами мусора, роются в них, что-то порой поднимают и складывают в мешки. Видимо, то, что им не удастся съесть, — будет выставлено на продажу.
И вот непонятно: то ли рынок сходит на нет, превращается в свалку, то ли, наоборот, свалка, сама из себя, из обилия мусора, рождает осмысленность и регулярность торговых рядов? Или рынок спускается к свалке — или все-таки свалка медленно превращается в рынок?
И на каком из путей — то ли вниз, то ли вверх — находимся мы, находится бедная наша страна?
Арсентий Струк • Не себе одному принадлежит человек (О Борисе Зайцеве) (Наш современник N11 2002)
Арсентий СТРУК
НЕ СЕБЕ ОДНОМУ
ПРИНАДЛЕЖИТ ЧЕЛОВЕК
(О Борисе Зайцеве)
Новичок в литературе, сразу замеченный Горьким, Чеховым, Телешовым, Андреевым, Короленко, Вересаевым, Михайловским, Куприным.
Сорокалетний писатель, опубликовавший шеститомное Собрание сочинений.
Автор пятидесяти книг на русском языке и двадцати на других языках, изданных за рубежом к 1972 году.
Человек, две трети жизни (из 90 лет) проживший в эмиграции, но написавший такие проникновенные строки о России, которые могли быть созданы только великим писателем. Не побоимся такой оценки.