Речь идет о Борисе Константиновиче Зайцеве, родившемся в Орле и прожившем в калужском крае и самой Калуге почти 16 лет, похороненном на парижском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа рядом с Буниным, Шмелевым, Мережковским, Тэффи, Гиппиус.
Нет, я не собираюсь писать строго выстроенную статью о жизни и творчестве этого русского классика, нашего земляка. Я лишь хочу поделиться некоторыми мыслями, возникшими при перечитывании прозы Б. Зайцева перед встречей с его потомками, приезжающими из Франции. О человеке, давно уже принадлежащем истории нашей культуры, нашей литературе, во многом — нашем современнике.
Да, не себе одному принадлежит человек. В этом и радость сопричастности общественной добродетели, в этом и ответственность каждого не только лишь перед собой, но и перед обществом, перед Богом. Жизнь Бориса Зайцева — подтверждение тому. Наш тульско-орловско-калужский регион писатель называл “моя Тоскания”. Думаю, это не только название части Италии, страны, которую он посещал в течение пяти лет, которую любил и знал, о которой много писал, которая по красоте напоминала ему наши края, но в нем, этом названии, как бы зашифрована и великая тоска ее просторов, которые так ранимо ощущает каждый русский писатель. Достаточно прочесть хотя бы две его вещи — “Волки” и “Мгла”.
* * *
Он обладал орлиной зоркостью, равной бунинской. Большой пруд напоминает ему “горячее зеркало”. Скачку казаков он сравнивает с “сухим вихрем”. Воды у него — “шоколадные”, тело — “многолюбивое”, следы на росной траве — “яхонтовые”, мгла — “прозрачная”, пелена — “огнезлатая”, бревно — “слимоненное”, слова — “несвычные”. Вот о человеке в несколько строк: “Низкий старик Карпыч загорает под солнцем; длиннейший кнут ползет за ним змеей, лицо его коричнево, а волосы снегообразны. Странно видеть это серебро на крутом пастушьем теле; ветер слабо шевелит его локоны, когда он без шапки; на темени розовеет апостольский кружок”.
Вот о русской грозе: “Могучий дождь душит землю и радостно соединяется с ней, быстро мокнут люди, набрасывают на себя рогожи, прячутся под телегой; с лошадей льет; живой пар идет от них. В черных тучах наверху обнажается огненная змея, слепящий удар разрывает воздух”.
Б. Зайцев выказывает здесь такое изумительное цветовидение, что читать все это — наслаждение. За житейской нашей суетой мы как-то подзабыли об этих исцеляющих образах России, не только прекрасных, но и вечных. Склонен думать, что образы эти навеяны годами детства, проведенными писателем в селе Усты Жиздринского уезда и в Людинове, где его отец был поставлен директором завода.
* * *
Не чужд писателю и добрый человеколюбивый юмор:
“Вот толстый человек с чемоданчиком; широко расставляет ноги, подошвы у него громадные, лицо в волосах; усы могучи, маленькие желтые глазки спокойны и сонны, как у медведя-муравьятника”.
Но взгляд художника, чаще благостный, лирический, умиротворенный, порой становится беспощадным, скальпельным, далеким от розового флера: “На улице пахнет канифасами и кумачами. Бродят полупьяные гости в городских куртках и новых галошах, а лохматое, мшистое дедье слушает с завалинок”.
* * *
Б. Зайцев с первых шагов в литературе боготворил Чехова... Известно, что последний прислал ему телеграмму, которая заканчивалась словом “талантливо”. Вот вам и пример возможной переклички (Зайцев—Чехов) в рассказе Зайцева “Миф”: герою рассказа Киму — восемьдесят (в пьесе Чехова “Вишневый сад” Фирсу — девяносто). “Ким слабо ступает сзади и все время бормочет про себя что-то; восьмидесятилетние его мозги движутся на припеке и шевелят привычными мыслями: в прежние годы яблок было больше, много уродилось налива...” А у Фирса — разговор о том, что в прежние-то годы вишня так уродила... Может, это не просто перекличка, а все дело в том, что оба великих писателя видели явление глубоко русского человека в его привычных условиях, с его привычными мыслями и заботами?
* * *
Как неистребима вера Б. Зайцева в то, что человек станет лучше!
Его герой Миша в рассказе “Миф” говорит женщине: “Ведь люди непременно станут светоноснее... И теперь это есть в них, но мало, искорками”. И как удивительно соединены в нем эта вот вера в светоносность будущих русских людей с глубоким пониманием и видением темных, мрачных сторон дикой Руси. И показано им это со страшной силой в рассказе “Черные ветры”.
* * *
Одним из самых очаровательных русских рассказов о любви является его произведение “Молодые”. Всего-то три с половиной страницы. Но это уровень бунинских “Снов Чанга” и “Человека из Сан-Франциско”. Хотя тут — земная любовь сельчан Гаврилы и Глаши. И написана она по-толстовски обстоятельно, обаятельно, светло. Рассказ этот сделает честь любой антологии.
* * *
Все-таки в конце жизни Б. Зайцев стал в своих крупных вещах меньше выказывать цветовидения. Уходит насыщенность цветовая, связанная с русским пейзажем. Сюжеты становятся интереснее, диалоги — вывереннее, размышления — глубже, а вот цветовой фон блекнет. Очевидно, сказался отрыв — такой долгий! — от России, от родины малой, чьи картины подпитывали его.
* * *
Снова выходят в России его книги. Читатели открыли и продолжают открывать творчество писателя, сказавшего о своих корнях так проникновенно в рассказе “Аграфена”: “О ты, Родина! О широкие твои сени — придорожные березы, синеющие дали верст, ласковый и утолительный привет безбрежных нив! Ты безмерная, к тебе припадает усталый и загнанный, и своих бедных сынов — бездомных антонов-странников ты берешь на мощную грудь, обнимаешь руками многоверстными, поишь извечной силой. Прими благословение на вечные времена, хвала тебе, Великая Мать!”
* * *
Да, он был волшебником русского языка, сурово-реалистического и сказочно-лирического. Читаешь — и словно причащаешься, словно омовение принимаешь: “Струйка дальних журавлей тянула к западу; их клекот, утопавший в красной мгле, был похож на зов из дней далеких, прекрасных”. Конечно же, это — о днях жизни на Родине.
* * *
Иногда говорят, что писатель Б. Зайцев — всегда умиротворенный. Это далеко не так, прочтите хотя бы рассказ “Улица Св. Николая”. Какой здесь сарказм, какая убийственная, острожалящая, нещадящая ирония!
* * *
Ощущаю завораживающий ритм его прозы. “Мраморы Элевзина! Плеск волны, Нереиды и розы, гробницы аттические. Медленный лет пчелы”. Или вот это: “Гроб посредине, маленький. Весь в цветах. Свеча — смутное золото. Смутно и темно-холодно по углам. Двое у изголовья девочки: вечные двое — отец, мать...” Еще пример мощного инверсионного ритма: “Синеющим, прозрачно-перламутровым оком опаловым смотрит на нас даль, слушает душой эфирной. Нежно алеет и золотеет в лесах. Хочется, чтобы журавли пролетели”.
Да ведь это же поэзия, это стихи в прозе, которые так напоминают тургеневские вещи подобного плана. С ритмом связана и разбивка рассказов. Например, “Белый свет”, уместившийся на 6 страницах, разбит на 12 отрывков, и каждый из них — со сменой настроения (а это — тоже ритм). Словно поэма быта в прозе. О котором им же, Б. Зайцевым, сказано: “Малая жизнь, ты не Верховная. Не связать тебе путника”. Разумеется, путника к истине, к Богу, к душе.
* * *
Я напомнил о скрытой перекличке “Зайцев-Чехов”. А вот в рассказе “Душа” (собственно, это цикл зарисовок с одним настроением, с надеждой, терпением) много переклички с “Окаянными днями” Бунина. Но если у Бунина — отточенная ненависть к режиму Советов, клеймо дантовой силы на деяния новых властителей России, то у Зайцева — глубокая печаль, горечь от дел, творящихся на Родине. И надежда — “Свет Пречистой, поддержи нас...” Он видел много чудовищного, живя в деревне Притыкино Каширского района Тульской области, где похоронен его отец. Пережил убийство толпой племянника, выпускника юнкерского училища. Пережил арест свой и отсидку на Лубянке. Но верил, что дни России будут “светло-серебряны”.
* * *
Борис Зайцев был глубоко религиозным человеком. И свет божественный лежит на страницах его книг. Какая художническая мощь была дана ему! Ведь совсем молодым человеком перевел “Ад” Данте. Да ведь это и крупным поэтам не всегда было под силу. Вот откуда, возможно, и ритм его прозы (отчасти, конечно). Кстати, о Данте он упоминает в рассказе “Душа”: “Данте бронзовый, глядящий строго на писания мои...” Зайцев словно бы негласно соревновался всю жизнь с Буниным, тот переводил блестяще многие стихи, а поэтический дар Зайцева блеснул на терцинах великого итальянца.