Я же поинтересовался:
— Фидель, когда и как ты (такое обращение было принято на Кубе) решился на проведение Всемирного фестиваля на Кубе?
Он живо отреагировал и сказал:
— Для нас, молодых людей с еще неясными идейными взглядами, тогда, в Мексике, рассказ о Московском фестивале был сказкой, о которой рассказывали счастливчики, побывавшие там. Ведь после этого зазвучали “Подмосковские вечера”. (Он так и сказал.)
И с небольшим акцентом, слегка фальшивя, пропел куплет из песни. Стоящие рядом зааплодировали. Феликс Чуев, у которого, как у римского сенатора Катона, всегда говорившего о Карфагене, постоянно был наготове вопрос о Сталине, немедленно задал его кубинскому вождю. Фидель сказал, что после Второй мировой войны и Победы авторитет Сталина в мире был непререкаем. И хотя сейчас взгляды на него во многом изменились, он считает Сталина выдающимся государственным деятелем, борцом против империализма. Феликс был удовлетворен. Какая-то экстравагантная итальянка повязала Фиделю платок на шею. Он пожал ей руку и, похлопав себя по карманам, нашел и подарил ей авторучку. К нему сразу потянулись, преподнося значки, флажки, книжки. Он поблагодарил и все передал окружающим его кубинским комсомольцам.
Так и двигался он в бурлящей толпе, а к нему подходили, подбегали, окружали молодые палестинские федаины, израильские левые, венесуэльские анархисты, очкарики из университетов Англии, черные как ночь ангольцы, молодые марксисты из Японии, юные пацифисты из Норвегии, экспансивные мексиканцы и экологи из Финляндии. Он говорил со всеми, расспрашивал, поглаживал свою знаменитую “барбудос”, а в глазах его лучилась радость. Наверное, он осуществил мечту своей юности — попасть на Всемирный фестиваль молодежи; правда, для этого пришлось пройти путь в двадцать лет.
СНОВА 80-й
Громыхнуло. В почте из мест заключения в 1979 году появилось письмо от русского парня А. Ткачева, который написал, что сидит ни за что. А обвинение серьезное — убийство в драке. Парень клялся, что убили другие, но у них родственники вели следствие и свалили все на него. А допрашивали, “применяя угрозы и шантаж”. Парень с тоской и надеждой писал из колонии: “Я не могу молчать, ибо в руки следователя Битарова (он вел следствие) могут попасть и другие невиновные лица, судьба которых будет зависеть от него, а не от закона”. Мы почувствовали реальную беду и угрозу не одному осужденному и поручили разобраться в этом вопрсое журналисту Владимиру Цекову.
Партийный и государственный аппарат к этому времени распадался, взятка стала явлением обыденным. Конечно, еще боялись партконтроля, побаивались незнакомых представителей центра из Москвы. Но раковая опухоль кумовства, всепрощения охватывала все больше и больше районов, отраслей, людей. Комсомольский энтузиазм повсеместно использовался для прикрытия головотяпства, неумения, экономической несостоятельности. Все тяжелее было объяснить размах разрушительной авантюры поворота северных рек, отравляющей химизации, бездарность проектировщиков многих “ударных комсомольских строек” и особенно уничтожение “неперспективных деревень”, приговоренных к смерти академиком Заславской и ее экономическими (читай — антирусскими) покровителями из ЦК. Любая же критика недостатков в газете вызывала отпор министерств, областных партийных “мандаринов”. Звонки по “вертушке” с утра сыпались из всех “курирующих” отделов ЦК. Удивительно, что многие из них раздавались даже тогда, когда материал только что был набран и даже не стоял в полосе.
Секрет был прост. Михаил Зимянин, беседовавший со мной до утверждения на Политбюро, с тоскливым чувством спросил:
— Знаете, что является главным в работе главного редактора?
Я подумал:
— Принципиальность, твердость, дипломатичность.
Зимянин вздохнул:
— Знать бы, кто за кем в газете стоит!
А за многими в газете стояли аппаратные родственники, сложившиеся связи с министерствами, КГБ. Да, это уже была наука: расследовать, разгадать все действия. Это была наука аппарата, наука партии, да и КГБ. Такой наукой я не владел, да и вхожести в сферы “верхов” у меня не было. Я пытался выяснить мировоззрение человека, его преданность державе, Отечеству, народу, его идейную суть, представления о прошлом и будущем России. Часто это не удавалось, ибо для многих из тех, с кем я беседовал, эти категории были скорее теоретическими, чем личными, мировоззренческими или действительно что-то значащими для них.