Тамара Ивановна положила дочери под руку связку бананов.
— Чего это ты? — дрогнувшим голосом удивилась Светка.
— Ешь! Не пропадать же теперь! Нет, девка, теперь надо быть сильной. Сильнее себя. Ешь и выходи, ужин будем делать. Я и торт купила.
— Сластить будем? — Светка выговаривала слова вязко, через слипшееся горло.
Тамара Ивановна будто и не заметила вырвавшегося Светкиного вызова. Отчаянным взмахом руки слева направо она перечеркнула перед собой все, что навалилось, и сказала:
— Пожуй и выходи. Нечего тут залеживаться, нянькаться в себе... — она не договорила, никакое просившееся сюда слово произносить не хотелось. Опять больно пронзило ее, как изменилась дочь всего в несколько дней: маленькая, как у подростка, голова, слабая, раздавленная грудь и сжатые, неналившиеся ноги. Почувствовав этот взгляд и угадав, о чем думает мать, Светка решилась:
— Мама, можно, я сегодня пойду к бабушке ночевать?
— Почему? — было отчего подкоситься ее ногам: Тамара Ивановна опустилась рядом с дочерью. Было отчего: она сама собиралась отправить Светку на эту ночь к Евстолии Борисовне, Светка могла помешать ей сегодня. Но она собиралась заговорить об этом позже, при всех за столом, чтобы и тени подозрения не вызвать, будто это нужно ей. Вот, пожалуйста, — как подслушала Светка.
— Можно?
— Иди, если так хочешь. Но вечер пробудешь дома. К ночи пойдешь.
Ивану Тамара Ивановна заявила, выходя из Светкиной комнаты:
— А ты, дружок, сегодня из дома ни ногой. Понял?
— Понял. Но жду разъяснений! — энергично отозвался Иван.
— Побудем вместе сегодня. Вот и все разъяснения.
— Маловато, но на сегодня хватит.
— Почисти картошку. Ужин будем делать, — уже в который раз за вечер, как заклинание, повторила Тамара Ивановна.
А что было и делать?! Сварили картошку и сосиски, достали из холодильника банку с огурцами, наткнулись там же, в холодильнике, на банку грушевого компота с большими склизными кусками груш и тягучим соком, остатки сыра, остатки клюквы из морозильника, остатки конфет в коробке, залежавшиеся еще со дня рождения Тамары Ивановны в апреле.
Светка по зову матери вышла натереть свеклу и морковь, постояла, постояла с теркой в руке, силясь отыскать в памяти, как это делается, — и не отыскала, спряталась опять в своей комнатке. Тамара Ивановна махом натерла сама, добавила в эту кашицу еще и тертого чеснока, заправила майонезом и снова окликнула Светку, заставила ее накрывать на стол. Выставили все, что было, словно больше ничего и понадобиться не могло; натыкались в тесной кухоньке друг на друга и друг друга задирали; Светка завизжала девчоночкой, когда мать, как в детстве, оттянула ее с размаху ладонью по выставленной в наклоне попе, Иван неестественно громко смеялся, отец покрикивал, торопя и потирая руки. Стол накрыли в большой комнате, придвинув его к дивану; Светка и Иван устроились рядом на диване, мать напротив, поближе к кухне, отец сбоку, поближе к спальне. Светка утонула в мягком диване, только головенка торчала над столом, и обрезанное лицо ее, выглядывающее откуда-то издалека, из чужих приютов, было как бы и не ее: затертые пудрой ссадины, заострившиеся скулы, подернутые пленчатой зыбью глаза. Но у них у всех лица были не свои, они все с болью смотрели друг на друга. Один Иван выглядел молодцом и, только спохватываясь время от времени, обводил всех тревожным взглядом.
— Кто как хочет, а я водочки, — заявил Анатолий, налил себе полстакана, окликнул жену, и она кивнула в ответ, протянула для звона маленький хрустальный стаканчик с вином и сказала детям:
— А вам нельзя! Рано еще. Подрастите, ума наберитесь. — Она испытующе смотрела на Ивана. — Совершеннолетними станьте. Не торопитесь.
Иван сказал, должно быть, потому, что мать обращалась к нему:
— А вы, значит, раз вы совершеннолетние, выдуете у нас на глазах две бутылки с воспитательной целью?
Анатолий громко и облегченно, с удовольствием освобождая от тяжести грудь, загоготал.
— Язва же ты! — сказала Тамара Ивановна Ивану, чуть усмехнувшись, помолчала нервно, теребя щеку, и вдруг позволила: — А хотите, так и выпейте маленько, Для памяти. — Последние слова, чтобы не послышалось в них ничего подозрительного, она произнесла быстро, успев поджевать их.
— Да мы и не хотим вовсе, — пробурчал Иван. — Успеем. Подождем совершеннолетия. Нам это нипочем. Правда, Светка?
Светка с испугом взглянула на брата и еще больше втянула голову в плечи и склонилась над столом.
— А я так и совсем не собираюсь пить, — продолжал Иван и покосился на мать: не подумала ли она, что он брякнул свое решительное заявление впопыхах, чтобы выйти из неловкого положения: Светке сейчас задавать такие вопросы не следовало. — Я из чувства противоречия не буду пить, — пришлось настаивать ему. — Потому что все пьют. А я не буду.
— И не надо! — с лихостью подхватил Анатолий. — Молодец! У тебя и гены с моей, с отцовской стороны, неподорванные...
— С моей, что ли, подорванные? — не пропустила Тамара Ивановна.
— И с твоей целехонькие. Хоть на базар неси.
— На какой еще базар?! Что ты мелешь?
— Да это только так говорится. Когда продукт хороший, чтобы выдать знак качества — вот и говорят. А так-то, конечно... какой базар? Ты правильно постановил, Иван. Это бедствие сейчас: пьют беспробудно и даже без закуски. С пьяным народом каши не сваришь. Кому-то надо пример показывать.
— У нас в школе их “горнистами” зовут. На перемене голову запрокинут, бутылку с пивом в зубы... совсем как горнисты на пионерской зорьке! На глазах учителей. И те молчат. Торопятся мимо проскочить, будто не видят.
— По губам бы их, по губам бы!.. — тихо и бессильно отозвалась Тамара Ивановна.
— Свобода, мама, права человека. Теперь выпускной экзамен такой есть: ЧиО — человек и общество. О правах человека. У нас недавно один пятиклассник в суд на директора подал.
— А это еще что такое? — хохотнул Анатолий, пристально вглядываясь в свой опорожненный стакан. — По загривку, что ли, схлопотал малец-то? Не вытерпел директор?..
— Нет, за рукоприкладство его бы четвертовали. Наш директор дал указание убирать мусор на школьном дворе. Выгнал на воскресник. Массовая эксплуатация детского труда. Теперь по загривку-то ему дадут.
— Господи! — без страсти, уставшим, тусклым голосом взмолилась Тамара Ивановна и решительно откинулась на спинку стула, покачалась, дав ему поскрипеть. Ни на кого не глядя, сказала, отвернув глаза в окно: — Пьянство и трусость, пьянство и трусость! Куда мы на таких рысаках управим?! Что будет?
— Что-нибудь да будет, мать...
— Мне не надо “что-нибудь”. Сколько можно: “что-нибудь” да “что-нибудь”. Даже у зверя, у птицы, у червя есть, наверное, воля, характер... и он уползает или отбивается, а не лапки вверх.
Говорили... и о чем говорили — Бог весть! Лишь бы не задевать свое, кровянившее сердца, лишь бы дать хоть немножко притихнуть боли. И все равно задевали, вздрагивали испуганно от неловкости и забывчивости, направляли разговор на постороннее, где, казалось, никак уж невозможно коснуться раны, — и опять касались, опять принимались взглядами предостерегать друг друга. Тамара Ивановна слушала строго и рассеянно, встревая редко, вслушиваясь не в слова, а в голоса и по голосам определяя, кто как держится, у кого остались еще силы и у кого уж не осталось ничего, кроме тяготы перемогания. Светка умница, она чутьем раненого зверька поняла, что лучше всего свои раны ей зализывать не дома, где от каждого ее вздоха содрогается вся семья и где одни взгляды станут постоянно бередить душу. Да какая она умница, Господи, какая она умница?! — просто дырая она дура, больше никто! Но и этот голос пресекала в себе Тамара Ивановна, и его принималась она гонять, как бесенка, чтобы и духу его не осталось.