Это целый мир бесчестия. Что же касается особливо немцев, то Франции пришлось в течение пятнадцати лет затаптывать их в грязь, чтобы принудить их под бременем стыда и омерзения объединиться под покровом России для борьбы с угнетателем.
И теперь после сорока лет оказанных им услуг и доброго обхождения, без всякой взаимности, достаточно было одной угрозы со стороны Франции и случая, представлявшего им возможность безнаказанно следовать своим тайным инстинктам, чтобы поддаться неотразимому для этих людей искушению платить злом за добро; так естественно немецкой природе быть злопамятным относительно своих благодетелей и забывчивым по отношению к оскорбителям. Разве этот шут, король Прусский, не счел возможным написать сюда, что он неизменно сохраняет симпатии к нашему союзу, невзирая на протокол, который он подписал, и на договор, который он только что заключил? А его австрийский коллега, в более патетическом тоне заявляющий нам, что он со скорбью в сердце переходит на сторону наших противников? — Это похоже на того памфлетиста, который, выпустив книжонку против своего благодетеля, оправдывался, говоря: “Что же прикажете делать, ведь приходится жить”, на что ему было отвечено: “Я не вижу в том необходимости”. — И таков, вероятно, ответ, который вскоре даст Провидение этой отвратительной австрийской политике, столь же глупой, сколь предательской.
Полтора века назад Тютчев задумал большую работу “Россия и Запад”, часть из которой он уже имел в черновиках. Потом, когда события стали развиваться войной, эти мысли его облекались в конкретную форму примеров вероломства стран Западной Европы по отношению к России. Эрнестина Федоровна, писавшая главы и статьи этой работы под диктовку мужа еще в 1848 году, хорошо запомнила их основные мысли и впоследствии, после смерти поэта, готовя его письма к публикации, она выбирала из них именно те его мысли, которые, как ей казалось, и могли бы быть продолжением или завершением трактата, некогда начатого Федором Ивановичем.
* * *
Пбург, 21 апреля/8 мая 1854
...Волнения ожидают тебя при твоем прибытии сюда, так как ты попадешь сюда в самый разгар войны. Вследствие твоих указаний, я прочел статью Форкада в “Revue des deux Mondes”, где идет речь обо мне и которую, мне кажется, никто здесь не читал.
Конечно, это не из недостатка желания с тобою беседовать, что я молчу, но это желание постоянно заглушается убеждением, все более глубоко в меня проникающим, что слово бессильно и вполне бесполезно... Слово особенно бессильно и бесцельно в данную минуту. Впрочем, с кем говорить? — С здешними? — Это — излишне, даже в том случае, если это являлось бы возможным. С теми, которые находятся не здесь? Это еще более невозможно, так как для слова, мысли, рассуждения необходима нейтральная почва, а между ними и нами не существует ныне ничего нейтрального... Разрыв совершился, и он будет с каждым днем все более чувствительным. Уже давно можно было предчувствовать совершившееся. Было ясно, по крайней мере, для тех, кто сознавал, что эта бешеная ненависть, эта ненависть цепного бульдога, которая уже в течение тридцати лет все разрасталась на Западе против России, которая возмущалась тем, что, казалось бы, должно было ее успокоить, эта ненависть, говорю я, должна была в один прекрасный день порвать свою цепь.
И вот наступил этот день. То, что на официальном языке называлось Россией, могло употребить все свои усилия против Провидения, и как бы оно ни виляло, ни лавировало, ни скрывало своего знамени, одним словом, ни отрекалось от себя — все это ни к чему не привело. В известный момент, с целью заставить Россию доказать свою умеренность еще более наглядным образом, ей было предложено наложить на себя руки, отречься от своего существования, сознаться одним словом в том, что она представляла в этом мире лишь грубый и бессмысленный факт, лишь злоупотребление, которое следовало покарать.
Я не знаю, что совершила бы официальная Россия, если бы она была предоставлена самой себе, и до какого предела дошли бы ее бескорыстие и долготерпение, но, к счастью, на этот раз за спиною призрака, который уже ничего собою не представлял, раздался очень реальный голос, произнесший “нет”, и это “нет”, это отрицание, столь грубо и смело вызванное, является утверждением чего-то, о чем имеют лишь смутное представление в Европе.
Это что-то, называвшееся на западном языке “Россией”, этот компромисс между древнейшими, но насущными потребностями и этой всегда отсрочиваемой будущностью, этот компромисс, в коем на одной стороне было столько невежества и глупости, сколько на другой было недобросовестности и несправедливости, — этот компромисс уже не существует и более не возродится. Эта будущность Восточной Европы, хранительницей коей является Россия, ныне потребована обратно, для чего приставили нож к горлу России. И Россия вернула обратно свой клад ее законному обладателю.
Каков же будет ныне исход битвы? Дабы узнать это, нам следует определить, какой час дня мы переживаем в христианстве. Но если еще не наступила ночь, то мы узрим прекрасные и великие вещи.
Но, при прекращении борьбы, Западу придется уже иметь дело не с Россией, а с чем-то более великим и окончательным, не имеющим еще названия в истории, но что, однако, существует и растет на наших глазах во всех современных сознаниях, как дружественных, так и враждебных... Аминь!
Еще находясь в Мюнхене и получая письма от мужа, Эрнестина Федоровна знакомила с ними брата Карла Пфеффеля. Письма эти, процитированные нами выше, отражали взгляды поэта на сущность конфликта между Россией и великими державами Европы. Вот выдержки из этих писем Пфеффель и передал в редакцию журнала “Revue des deux Mondes”. Они были приведены в статье журналиста Э. Форкада “Австрия и политика Венского кабинета в Восточном вопросе”.
* * *
Петербург, пятница, 23 июля 1854
[…]Намедни у меня были кое-какие неприятности в министерстве — все из-за этой злосчастной цензуры. Конечно, ничего особенно важного — и, однако же, если бы я не был так нищ, с каким я тут же швырнул бы им в лицо содержание, которое они мне выплачивают, и открыто порвал бы с этим скопищем кретинов, которые, наперекор всему и на развалинах мира, рухнувшего под тяжестью их глупости, осуждены жить и умереть в полнейшей безнаказанности своего кретинизма. Что за отродье, великий Боже, и вот за какие-то гроши приходится терпеть, чтобы тебя распекали и пробирали подобные типы! Но, чтобы быть вполне искренним, я должен тебе признаться, что эта неслыханная, эта безмерная посредственность вовсе не пугает меня с точки зрения самого дела, как это, естественно, должно было бы быть. Когда видишь, до какой степени эти люди лишены всякой мысли и соображения, а следственно, и всякой инициативы, то невозможно приписывать им хотя бы малейшую долю участия в чем бы то ни было и видеть в них нечто большее, нежели пассивные орудия, движимые невидимой рукой.
Здесь известно, что австрийцы после разных кривляний решились наконец ввести свои войска в княжества. Это, по-видимому, должно было бы вызвать конфликт и ускорить развязку. Ну, так я убежден, что ничего этого не будет и что развязка последует совсем с другой стороны, — борьба, которую готовят, не состоится, но катастрофа произойдет, — и в конце концов окажется, что все это вооружение и все эти армии накоплены не для того, чтобы сражаться, но чтобы под ними скорее треснул лед, который их держит. То, что произошло теперь в Испании, — первое предупреждение. Это — начало отлива.
Вчера я ездил к Анне в Петергоф. Был день именин ее великой княгини и еще трех великих княгинь. Я пообедал у нее с ее подругой — съел кусок сыра и выпил два стакана посредственного шампанского. Петергоф с его бьющими фонтанами был великолепен и весь полон шума вод, — казалось, будто идет дождь. Острова также очень красивы; много движения, большой съезд и т. д., и т. д. И, однако, ничто из всего этого, несмотря на оказываемый мне всюду прием, несмотря на... несмотря на... ничто не в силах успокоить и разогнать внутренний мрак, тогда как и четверти часа твоего присутствия было бы вполне для этого достаточно... О, моя милая киска, то, что я тебе здесь говорю, — не выдумки. И если мне суждено когда-нибудь снова обрести хоть немного спокойствия и душевной ясности, то этим благом я буду обязан одной тебе, ибо ты одна имеешь на это власть и волю. Целую твои милые руки и очень хотел бы сейчас положить их себе на голову. До свидания.