Уже после “Руслана и Людмилы” патриарх-баснописец увидел в юном Пушкине гения. Гением считал Крылова и Пушкин. Два русских поэта знали цену друг другу и понимали друг друга. Они делали одно великое дело — писали Книгу русского национального посвящения. “Его притчи – достояние народное и составляют книгу мудрости самого народа…”, — сказал о Крылове Н. В. Гоголь. О крыловской философии меры, о поразительном умении найти во всём “золотую середину” писали и его современники, и более поздние исследователи. Действительно, Крылов, подобно ветхозаветным старцам, всюду искал некий равновесный синтез, разумную меру всех земных, часто отрицающих друг друга явлений, в том числе и политических, и литературных. И этот земной мудрый синтез он осуществил в самом себе – как в собственной легендарной личности, так и в собственном писательском творчестве. Как человек, со всеми своими (то есть с теми, кто не был вовсе чужд коренному русскому миру) он находил общий язык. (Впрочем, чаще всего отмалчиваясь, либо говоря общие комплименты: ни с кем никогда не споря и не ссорясь: зачем? – всё “суета сует”!) Он был принимаем везде, везде и всегда желаем. И в царском доме, и в домах самых высших аристократических кругов, и на заседаниях Академии, и в Английском клубе среди людей вершины социальной (классицистской) пирамиды баснописец мог позволять себе такую свободу от обязательных в высшем обществе правил и ритуалов, которую не простили бы никому другому. На Крылова же не обижались.
Но Крылов был любим и принимаем кругами и самыми демократическими – низами и средним сословием, – средой, на которую делали ставку апологеты республиканско-романтического “хаоса”, например декабристы. Его любили чиновники. Обожали военные. Купцы не знали, как ему угодить, и всегда были готовы раскошелиться ради его нужд и житейских слабостей. Его узнавали в трактирах и на базарах. Ему кланялись на улицах мастеровые всех профессий. Его любили, уважали, принимали люди всех возрастов: старики и мужи зрелых лет, горячие юноши и бесхитростные дети. И все, вернее, все свои – русские по нутру, по характеру, по своей духовно-генетической памяти, все, не отчуждённые от русской России, – читали, перечитывали, учили наизусть его басни.
Многие говорили о Крылове как о собирателе и объединителе русского народа. П. А. Плетнёв писал по поводу его смерти: “…Едва понятно, как мог этот человек, один, без власти, не обладавший ни знатностью, ни богатством, живший почти затворником, без усиленной деятельности, как он мог проникнуть духом своим, вселиться в помышление миллионов людей, составляющих Россию, и остаться навек присутственным в их уме и памяти. Но он дошёл до этого легко, тихо, свободно…”.
Действительно, как мог этот “старик-младенец” (Белинский) – и как человек, и как писатель – без натуги, без нарочитости представлять собой устойчивый центр равновесия между лицами и явлениями порой диаметрально противоположными, а то и откровенно враждебными? Между угнетателями-крепостниками и угнетёнными крепостными, например, или между членами шишковской “Беседы любителей русского слова” и членами карамзинского “Арзамаса” и т. д.
Идея меры, золотой середины, равновесия всех земных начал, природных и общественных, равновесия души и сознания человека плотского, социального – была, видимо, главной, устойчивой идеей Крылова… Divide et impera – разделяй и властвуй ( лат. ). На столкновении диалектически противоположных начал материалистического мира играет князь мира сего в своём стремлении рассеять народы, рассыпать, разрушить до основания Старый мир. Крылов выполнял добрую миссию объединения. И ему нужно было победить…
Как уже отмечалось, Крылов в пятьдесят три года добровольно выучил древнегреческий. Одни из современников пишут, что он это сделал ради минутной прихоти — чтобы себя проверить; другие — для того чтобы помочь Гнедичу перевести “Одиссею” и т. д. Версии и анекдоты, связанные с этим эпизодом крыловский биографии, нас сейчас не интересуют. Фактом остается лишь то, что он свободно, в подлиннике (порой лучше самого Гнедича!) читал, переводил и, главное, понимал красоту и мудрость Гомера и Геродота, в которых был влюблен, и вообще в подлиннике перечитал всю античную классику.
Скорее всего, основной целью изучения древнегреческого для Крылова было именно прочтение в подлиннике, в не искаженном ничьим посредническим переводом виде греческих классиков литературы, истории, философии. Греческая античность — это “детство человечества” (Маркс) — подвело итог осознания человеком мира естественно-природного, причем сам человек себя из этого природного мира не выделял. Греческой античности родственна славянская древность. Римская “Энеида” уже несет в себе зачатки философии мирового города — Трои, Рима... — философии “природы” искусственно-социальной, тварной). Крылова явно интересовал путь Одиссея — странника и победителя мировых стихий. (Путь Энея, по-видимому, был ему чужд.) Хитроумный Одиссей, преданный своей земле, семье, роду, народу, сумел не погибнуть, впав в безумие музыкально-эстетического упоения, когда услышал чарующее пение коварных Сирен. (Стихия музыки Крыловым была приручена: сам он профессионально играл на скрипке.) Мудрый Одиссей смог пройти между двумя чудовищами: между Сциллой — скалой-пирамидой и Харибдой — обратной пирамидой-воронкой — и остаться невредимым. Он выбрал, как меньшее зло, Сциллу. Он пошел на страшный компромисс и мудро-мужественно пожертвовал несколькими из своих спутников ради спасения всех остальных — частью ради общего целого.
Сцилла и Харибда представляют собой один из символов двух вечно противостоящих друг другу начал земного природного (а потом и социального) бытия; начал, которые в разных культурах называют по-разному: например, аполлоническим и дионисийским (Ницше) и т. д. То есть это начало космическое, с его абсолютным порядком вне всякой свободы, и начало хаотическое, с его абсолютной свободой вне какого бы то ни было порядка. А применительно к человеческой истории, даже к конкретной эпохе, в которую жил Крылов, Сцилла и Харибда вполне могут символизировать, с одной стороны, властную пирамиду Абсолютизма, эстетическими сторонниками которого выступали классицисты, а с другой стороны — воронку в водовороте “моря народного” — республиканскую демократию, к которой толкали романтики (те же декабристы, например). Крылову не нужна была свобода как хаос, как упоение, как личное или коллективное гибельное безумство. Ему нужна была трезвая, холодная, расчетливая национальная победа. И Крылова в то время можно было считать победителем.
Как консерватор абсолютного вечного, Крылов поднимался в своем понимании сути вопроса и над либералами, и над консерваторами природно-социального — языческого толка. Выступив по сути и против либералов, и против социоконсерваторов, он все же остался на стороне последних, поддержав существующий порядок вещей в империи: Сцилла самодержавия, вне всякого сомнения, при всех ее антигуманных ужасах, лучше подходила для такого огромного государства, как Россия, чем Харибда либерально-демократической республики. Вот окончательное решение всеведущего Юпитера в басне “Лягушки, просящие Царя”:
...Живите ж с ним, чтоб не было вам хуже!
С ним – это с данным народу свыше Царем.
Нет, он не приветствовал самовластия: и “львам”, и “орлам” от него тоже доставалось. Но он не принимал никаких революционных перестроек естественного государственного организма: пусть будет то правление, какое есть. Дело, в конце концов, в самом человеке: будет меняться человек, будут смягчаться и улучшаться нравы — будет к лучшему меняться и государство. Он, как и Пушкин, ратовал за перемены путем “улучшения нравов” без всяких “потрясений насильственных”, ратовал не за свержение, а за новое “крещение” оязыченных высших управляющих сословий. А улучшение нравов, которое ещё возможно еще при Сцилле, при Харибде — исключено.
Золотой середины, разумной меры в народной жизни можно достичь не в либеральной свободе: широкая и горячая славянская натура, предоставленная самой себе, — не выдержит... Это прекрасно понимало русское крестьянство, устанавливая жесткие, подчас жестокие, законы общины, которые сурово подавляли страсти. Меры в социальной жизни можно достичь, лишь опираясь на твердый, жесткий (а может быть, и абсолютный) Закон. Причем в России — это именно Закон имперско-монархической пирамиды, силой и волей сверху связывающий народ в единое целое, как бы невыносимо тяжел этот Закон ни был. (При условии, естественно, что верхи — свои . Уже в XVIII веке верхи, к сожалению, часто были “чужими”.)