Писатели-гордецы, ощутив незримую, но непреодолимую стену на пути к Олимпу, начинают, увы, сочинять об “олимпийцах” литературные небылицы: дескать, они грубы, слишком назойливо делят мир на свет и тень, апеллируют к примитивным чувствам читателей, “давят на слезные железы”, любят дешевые эффекты, “любовь и кровь” и до того небрежны в стиле, до того далеки от “чистого искусства”, что не будь у них такого знания человеческой природы, их нельзя было бы отличить от творцов индийских фильмов и латиноамериканских “мыльных опер”. Иногда это звучит даже убедительно, но до той поры, пока вице-”олимпийцы”, в глубине души, как профессионалы, видимо, не слишком веря своим отточенным аргументам, опрометчиво хватаются за “безотказный”: “А был ли мальчик?” Не было, мол, вообще никакого Гомера, Шекспира, Шолохова, а писали за них целые “команды”! А если не было или писали не они, то чего, спрашивается, вы волновались, ниспровергали?
Странно, согласитесь, что именитые критики Достоевского — Тургенев, Горький, Бунин, Набоков — никогда даже не пытались судить его, как завещал Пушкин, по законам, им самим над собою признанным. Возможно им, привыкшим мыслить о себе категориями вечности, казалось, что, не появись в русской литературе Достоевский, они бы легко преодолели виртуальную ступеньку, отделявшую их от семьи “олимпийцев”, а так — Достоевский задавил их надолго (быть может, навсегда?), поместил их в своей гигантской тени. Это было тем более им обидно, что в земной литературной табели о рангах Достоевский даже не входил в “первую тройку”: Л. Толстой, Тургенев, Гончаров получали от издателей по пятисот рублей за печатный лист, а Достоевский почти всю жизнь — сто пятьдесят. Потому так и сумбурна, противоречива и подчас зла их критика Достоевского, словно они задыхаются от волнения.
Читатели наши, слава Богу, в большинстве своем не поверили им, не отринув и не “уценив” при этом, важно отметить, их собственное творчество. Но кое-какой несмываемый след критика Достоевского “литературными тяжеловесами” в читательском сознании оставила. Я имею в виду тезис о том, что Достоевский — негодный стилист. С профессиональной точки зрения он не выдерживает особой критики, ибо исходит из совершенно произвольного предположения, что стиль русской прозы преобразовывался из хаотического, “непереваренного”, каким писали в XIX веке Достоевский, Л. Толстой, Лесков, Леонтьев, Крестовский, Гаршин и другие, в некий упорядоченный, “чистый” и более утонченный, присущий Чехову, Бунину, А. Толстому, Замятину, Набокову, Шолохову, Казакову. Этот тезис рассыпается, как вспомнишь, что еще в первой половине XIX века с чистотой и ясностью, присущей последним писателям (а в то время — французской прозе), писали Пушкин, Лермонтов, Тургенев. Русская проза XIX века вовсе не эволюционировала от одного литературного языка к другому, как во времена Шишкова и Карамзина, она абсолютно свободно развивалась, имея то удивительное многообразие стилей, которого нам так не хватает сегодня. В ней, помимо названных писателей, были Гоголь, С. Аксаков, Решетников, Г. Успенский, Салтыков-Щедрин, обладавшие сугубо оригинальной и не тяготевшей ни к каким отечественным или западным образцам языковой структурой. Писатели выбирали тот стиль, который позволял им с наибольшей силой выразить свои образы и идеи, не заботясь ни о чем другом.
Если мы, почитав какой-нибудь филигранно отделанный рассказ Бунина, скажем, “Господин из Сан-Франциско”, взялись потом за “Преступление и наказание” Достоевского и выражение: “Принесли суп; к супу явились ложки” — нам показалось косноязычным до пародийности, то следует, если мы не студенты первого курса филфака (а если студенты, то тем более), представить в контексте описываемой Достоевским ситуации такую, к примеру, изящную фразу: “...снова приготовления к обеду — снова мощный властный гул гонга по всем этажам, снова вереницы шуршащих по лестницам шелками и отражающихся в зеркалах декольтированных дам, снова широко и гостеприимно открытый чертог столовой, и красные куртки музыкантов на эстраде, и черная толпа лакеев возле метрдотеля, с необыкновенным мастерством разливающего по тарелкам густой розовый суп...” Не очень-то все это представляется в каморке Раскольникова, не правда ли? А если бы речь шла не о каморке Раскольникова, а, скажем, о сцене со Свидригайловым в трактире, то все равно подобный стиль безнадежно бы сломал напряженный ритм прозы Достоевского.