Читая труды историков или литературоведов, мы даже не обращаем внимания, когда они приводят в пример героев или образы Достоевского наравне с примерами из реальной истории! Особенно популярна “шигалевщина” — хотя именно в этом случае не составляет никакого труда подобрать реальные аналоги: “нечаевщину”, “ткачевщину” — и т. п. Но “шигалевщина” — надежнее: схватываешь суть понятия сразу. Да и говоря о самом Нечаеве, почти все уточняют: “который послужил прототипом Петра Верховенского в “Бесах” Достоевского”. Правда, Тарковский, называя “общее” не более чем причиной существования “уникальных явлений”, не добавляет, что они и выражены должны быть уникально, неповторимо, а не просто хорошо или талантливо. Тургеневский Базаров как исторический тип никогда не будет приводиться в пример наравне с Верховенским, ибо это потребовало бы большого количества оговорок, вредных для примера, да и не является он, в отличие от Верховенского, никаким историческим типом.
Не отделив Достоевского жирной чертой от других тогдашних русских писателей, мы навсегда останемся, говоря о нем, в рамках банальных литературоведческих сопоставлений, когда “стиль” равен понятию “образ”. Мы будем воспринимать уникальную способность писателя создавать сверхреальность как исключительно профессиональное литературное достижение (в этом, по-моему, главный изъян прекрасной книги Бахтина), тем самым и себя обедняя и не понимая главного в целях великого художника. Жизнь, что выходит из-под его пера, не является литературным сырьем ни для сюжета, ни для фабулы, ни даже для идеи произведения, точно так же, как жизнь, созданная Господом, не есть материал для создания (человека) или идея о нем: она сама по себе живая идея Творца о нас, отраженная Достоевским в зеркале литературы.
А. Г. Достоевская со свойственной ей непосредственностью, без всякой задней мысли (уязвить главного литературного конкурента своего покойного мужа) в беседе с Л. Н. Толстым воскликнула: “Мой дорогой муж представлял собой идеал человека! Все высшие нравственные и духовные качества, которые украшают человека, проявились в нем в самой высокой степени. Он был добр, великодушен, милосерд, справедлив, бескорыстен, деликатен, сострадателен — как никто!” Интуиция любящей жены подсказала Анне Григорьевне единственно верные слова о Достоевском. Не то даже важно, что она находила его лучше всех — бывает, по смерти мужей вдовы говорят так даже о недобрых супругах, а то, что назвала она его идеалом человека. То же самое она могла бы сказать о нем как о писателе. Все высшие, нравственные и духовные качества, которые украшают человека, проявились в его книгах в самой высшей степени. Невозможно определить, где кончается сам Достоевский и начинаются его книги. Поэтому, когда авторы вступительной статьи к воспоминаниям А. Г. Достоевской С. Белов и В. Туниманов так комментируют ее слова о муже: “Однако [она] иногда все-таки теряет чувство меры — и доходит до экзальтации, моления...”, они навсегда захлопывают для себя дверь в мир Достоевского, как это до них делали и делают десятки исследователей, вооруженных литературными циркулями и угольниками. Духовный мир русского человека немыслим без “моления и экзальтации”, а все попытки найти здесь “чувство меры” безнадежны — это все равно что применить “меру” доброте, великодушию, милосердию, справедливости, бескорыстию, деликатности, состраданию. Доброта, проявленная в меру — доброта ли? Здравый смысл, благоразумие, отменно выказанные в поисках истины, приближают ли нас к ней? Слово-истина, замененное другим, менее “экзальтированным”, отложится ли в нашей генетической памяти? Достоевский, останавливающий разогнавшееся перо из боязни показаться читателю смешным и наивным — Достоевский ли?
По моим наблюдениям (которые я никому не навязываю), степень критических высказываний какого-нибудь писателя в адрес Достоевского возрастает прямо пропорционально разнице между этим писателем и его положительными героями. И напротив, чем дальше писатель продвинулся в поисках идеала, тем художественнее ему кажутся произведения Достоевского. В этом, кстати, отличие Достоевского от других представителей семьи “бессмертных”: Гомер, скажем, “неподвижен” относительно ценителей с идеалами и без оных. Но это едва ли достоинство: поэмы его — окаменевшие шедевры, а книги Достоевского — живые, волшебно изменяющиеся вместе с нашими взглядами на мир. Плохие люди не любят Достоевского. Чем хуже мы сами, тем хуже нам кажутся его книги, и наоборот. Достоевский — точнейший индикатор нашего нравственного состояния. Попеняв на него, как на зеркало, что обнаружим мы?