Выбрать главу

Вот отчего в лице Марьи Игнатьевны “изобразилась страшная горечь”, когда Иван Шатов спросил, как они назовут младенца. “И вы могли, могли... О, неблагодарный!.. Иваном, Иваном, — подняла она разгоревшееся и омоченное слезами лицо. — Неужели вы могли предположить, что каким-нибудь другим ужасным именем?”

В главе “Путешественница” потрясают не только эпизоды с Марьей Игнатьевной и рождением ребенка, но и сцена у “экзистенциалиста” Кириллова, с которым Шатов три года не разговаривал и здоровался, а теперь прибежал просить чаю.

“— Кириллов, мы вместе лежали в Америке... Ко мне пришла жена... Я... Давайте чаю.. Надо самовар.

— Если жена, то надо самовар. Но самовар после. У меня два. А теперь берите со стола чайник. Горячий, самый горячий. Берите все; берите сахар; весь. Хлеб... Хлеба много; весь. Есть телятина. Денег рубль.

— Давай, друг, отдам завтра! Ах, Кириллов!

— Это та жена, которая в Швейцарии? Это хорошо. И то, что вы так вбежали, тоже хорошо.

— Кириллов! — вскричал Шатов, захватывая под локоток чайник, а в обе руки сахар и хлеб. — Кириллов! Если б... если б вы могли отказаться от ваших ужасных фантазий и бросить ваш атеистический бред... о, какой бы вы были человек, Кириллов!

— Видно, что вы любите жену после Швейцарии. Это хорошо, если после Швейцарии. Когда надо чаю, приходите опять. Приходите всю ночь, я не сплю совсем. Самовар будет. Берите рубль, вот. Ступайте к жене, я останусь и буду думать о вас и вашей жене”.

В этом месте, когда читаешь “Бесов” впервые, душа озаряется вдруг надеждой, что “история умертвий” закончилась, дальше все будет хорошо, — Кириллов не убьет себя, Шатова не убьют “наши”, Варвара Петровна не даст Степану Трофимовичу уйти из города, Дарья Павловна излечит изуродованную душу Ставрогина, все изменится, все они заживут по-новому, говоря по-чеховски, с сознанием так трудно обретенной истины.

И с таким концом “Бесы” бы остались великим романом, но “Бесы” — это не просто роман, хотя бы великий, — это беспощадная, страшная правда о России тогдашней и Россия нынешней.

Шатов был подло убит — так, как убили потом в 1918 году Николая II и его семью, Марья Игнатьевна и ее с Шатовым сын умерли, умер и Степан Трофимович, Кириллов и Ставрогин покончили с собой... Власть, слепая и бессильная, ничему помешать не смогла: ни зарождению заговора, ни его развитию, ни ужасной эпидемии убийств и самоубийств... Ее хватило только на то, чтобы после свершившегося произвести аресты второстепенных исполнителей... Так было — так, увы, есть.

Но ни тогда, когда читал я “Бесов” в первый раз, ни потом, когда перечитывал, непонятное ощущение надежды все же не покидало меня. Она уж точно не была связана с судьбой героев; не увидели мы в романе и того исцеленного от легиона бесов человека, по Евангелию от Луки, “сидящего у ног Иисусовых, одетого и в здравом уме” — во всяком случае, живым. Но однажды я понял, что человека этого в романе быть не могло, ибо этот человек — каждый, кто прочитал “Бесов” так, как бы хотел того Достоевский. При этом, объективно являясь с неподражаемым мастерством написанным произведением искусства, “Бесы” могут быть прочитаны и по-другому — так, как читали всякие камю и сартры (Камю даже сделал инсценировку “Бесов”). Есть в главе “Путешественница” переломный момент, когда внезапная надежда на благоприятный исход столь же внезапно исчезает. Это происходит еще до того, как за Шатовым пришел Эркель. Когда Шатов в третий раз за ночь забежал к Кириллову, тот вдруг заговорил с ним не языком повредившегося “киборга” из фантастических романов, а вполне связно — и как бы его, шатовскими словами:

“...— Постойте, бывают с вами, Шатов, минуты вечной гармонии?.. Есть секунды, их всего за раз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это не земное; я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести. Надо перемениться физически или умереть. Это чувство ясное и неоспоримое. Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда. Бог, когда мир создавал, то в конце каждого дня создания говорил: “да, это правда, это хорошо”. Это... это не умиление, а только так, радость. Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Вы не то что любите, о, — тут выше любви! Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость. Если более пяти секунд, то душа не выдержит и должна исчезнуть. В эти пять секунд я проживаю жизнь и за них отдам всю мою жизнь, потому что стоит”.