Выбрать главу

Об этом ощущении, испытываемом Кирилловым, сказал великолепными стихами Георгий Иванов:

Жду, когда исчезнет расстоянье,

Жду, когда исчезнут все слова,

И душа провалится в сиянье

Катастрофы или торжества.

Но неожиданно для нас романтик Шатов вовсе не обрадовался “минутам вечной гармонии” Кириллова:

“Берегитесь, Кириллов, я слышал, что именно так падучая начинается. Мне один эпилептик подробно описывал это предварительное ощущение перед припадком, точь-в-точь как вы; пять секунд и он назначал, и говорил, что более нельзя вынести. Вспомните Магометов кувшин, не успевший пролиться, пока он облетел на коне своем рай. Кувшин — это те же пять секунд; слишком напоминает вашу гармонию, а Магомет был эпилептик. Берегитесь, Кириллов, падучая!

— Не успеет, — тихо усмехнулся Кириллов”.

И тогда мы понимаем, что все дальше произойдет так, как мы ощущаем в самых мрачных своих предчувствиях.

Но разве не бывает настоящих “минут вечной гармонии”, помимо “Магометова кувшина”? Разве не их испытывает Шатов, хлопоча у постели рожающей жены? Он оттого и усомнился пяти секундам Кириллова, что, просветлев душой с появлением Марьи Игнатьевны, сам ощущает вечную гармонию — настоящую, а не болезненно-экстатическую. “Новый дух, цельный, законченный...” Еще многого не понимая в состоянии Кириллова, он обострившимся чутьем просветленного человека угадал, что Господь дарит его великой радостью, а Кириллова в это же самое время под видом “вечной гармонии” искушает дух сомнения и отрицания: “Я думаю, человек должен перестать родить. К чему дети, к чему развитие, коли цель достигнута? В Евангелии сказано, что в воскресении не будут родить, а будут как ангелы Божии. Намек”. Практически то же самое говорил герой “Крейцеровой сонаты” Толстого.

Оба они гибнут, и Кириллов, и Шатов, но Кириллов получает “Магометов кувшин”, а Шатов — вечную гармонию. Он умер, но главное в его и Марьи Игнатьевны жизни свершилось — они коснулись жизни вечной. В эти минуты перевернутый, взбаламученный мир “Бесов” вновь обрел незыблемость гармонии: родился ребенок, завершивший собой сакральный треугольник Отец — Мать — Дитя, лежащий в основании рода человеческого.

Так и читатели: одни получают “Магометов кувшин”, другие — “минуты вечной гармонии”.

И впрямь, далеко не просто порой, читая Достоевского, отделить “сиянье катастрофы” от “сиянья торжества”, но дело не в его пресловутой “амбивалентности” и не в том, что он, сам страдая падучей, не знал, как отличить “магометов рай” от “вечной гармонии”, а в том, чтобы мы сами могли отличить, чтобы прекратили балансировать на роковой грани и шагнули из царства смерти в мир жизни. “Надо перемениться физически или умереть”, — говорит Кириллов. “Надо перемениться духовно и жить”, — отвечает Достоевский.

Ему можно верить — он доказал это и своим творчеством, и своей жизнью.

 

* * *

Один из популярнейших романов ХХ века начинается фразой: “...стоя у стены в ожидании расстрела...”. Автора этого романа, слава Богу, никогда не расстреливали, что, впрочем, не помешало ему весьма скептически относиться к моральным ценностям человечества. Стоя у стены в ожидании расстрела, Достоевский имел все основания в эти роковые секунды впасть в мизантропию и отчаяние — и не освободиться от них даже после помилования. Но Достоевского пытка страхом смерти не сделала хуже: напротив, он стал лучше. А вот нас испытания гнут долу. Мы любим поплакаться: “России не везет”, “Россия оставлена Богом”, но разве мы не знаем, что великий русский писатель лучшие свои романы написал после того, как поднялся на эшафот? И не тяжко ли страдал Сам Господь, перед тем как победить и воскреснуть?

Когда мы говорим о себе: великий народ с великой историей — что мы подразумеваем? Победы, завоевания? Увы, иных завоеваний уж нет, а победы далече... Христианскую миссию нашего народа? Но она неотделима от миссии любого другого православного народа — греков, например. Здесь скорее можно говорить о нашей миссии в христианстве. Если мы спросим людей: история какого народа более всего похожа на крестный путь, смерть и чудесное воскресение Господа нашего Иисуса Христа, то любой честный человек — и у нас, и на Западе — просто-напросто не сможет найти другого такого народа, кроме русского. Он вспомнит, конечно, и армян, и сербов, обагренных жертвенной кровью, знавших тяжелейшие падения, — но они не знали таких высочайших взлетов. Здесь, у нас в России, решались судьбы мира, вековечные, “последние” вопросы человечества, здесь, и нигде больше, стало так очевидно и величие души человека, и низость его материальной природы...