Но вот пьют они уже по-нашенски: вдохновенно, регулярно, много и, как положено, с теоретической подкладкой (вроде рассуждений Астрова, что, напившись, он прекрасно делает “самые трудные операции”, “рисует самые широкие планы будущего” и даже обладает “своей собственной философской системой” (с. 81—82).
Несомненные родственники мы с ними и в хищническом, непростительном и преступном отношении к земле, к природе, которую мы одинаково воспринимаем не как родной дом или хотя бы среду обитания, но как чужой склад чужих вещей, которых не жалко. Слова Астрова по этому поводу нами, сегодняшними, вполне могут быть прочитаны как цитата из какого-нибудь современного экологического издания: “Тут мы имеем дело с вырождением вследствие непосильной борьбы за существование; это вырождение от косности, от невежества, от полнейшего отсутствия самосознания, когда озябший, голодный, больной человек, чтобы спасти остатки жизни, чтобы сберечь своих детей, инстинктивно, бессознательно хватается за все, чем только можно утолить голод, согреться, разрушает все, не думая о завтрашнем дне <...>” (с. 95).
Правда, у них еще были иллюзии, что уничтожение природы может быть оправдано созданием мощной промышленной инфраструктуры (заводы, фабрики, железные дороги, шоссе, школы). Даже защитник лесов Михаил Львович согласен на такую компенсацию. Этой иллюзии мы сегодня уже лишены.
В чем еще мы пугающе близки?
Они, как и мы, все работают как каторжные, с утра до вечера, день за днем, год за годом — и Астров, и Войницкий, и Серебряков, и Соня. Но их, как и нас, этот изнурительный и непрерывный труд не спасает ни от бедности, ни от житейской тоски, ни от бессмысленности существования.
Далее. Они, как и мы, пустопорожние мечтатели в жизни, с трепетом неофитов благоговеющие перед такими понятиями, как банки, проценты, залоги, прибыль. Этими мечтаниями рождена сама мысль о продаже имения Сони. Как и сегодня, их идеал — недвижимость за границей. Впрочем, их аппетиты скромнее: Серебряков хочет всего-то дачу в Финляндии, которая тогда была чем-то вроде Прибалтики в советское время. О Швейцарии или Канарах он даже не думает.
Они так же разочаровались в своих идолах недавнего прошлого, как и мы. Анафеме предано все: книги, журналы, авторы, идеи, сама философия, которая стала ругательным словом, и ее в этом значении беспрестанно поминает дядя Ваня (как у нас сегодня ругательным стало слово “демократ”).
Сегодня это уже не совсем так, но еще вчера понятия “идейные убеждения” и “Отечество” вызывали среди нашей интеллигенции такую же реакцию, как у Войницкого: “Заткни фонтан, Вафля!” На нашем сегодняшнем полублатном языке-жаргоне эта фраза звучит страшнее, чем у Чехова, из-за дополнительных смысловых значений того же слова “вафля”.
Думающая, университетская элита рубежа веков (как и наша советская) в пьесе — выходцы из народа (таков, как известно, и сам Чехов), и, как следствие, у этой элиты, как и у нашей, проблемы с иностранными языками: дядя Ваня и его мать по ночам переводили для Серебрякова с иностранных языков книги.
Атеизм интеллигенции начала века столь же широк и агрессивен, как у элиты нашего общества на исходе советской эпохи. О Боге в пьесе не только не спорят, о нем вообще не говорят. Его нет. Он покинул мир этих героев.
Что еще можно назвать общего? Страсть к самоубийствам и стрельбе по ближнему, страсть к еде и вещам, похоть и почти поголовная истеричность всех и каждого, повсеместная грязь и забитые сумасшедшими лечебницы, постоянная готовность спорить с каждым по любому поводу и везде. Наконец, резонерство и готовность в любой момент доказать, что белое — это черное, а черное — это белое. Святого нет ничего. Можно ославить не только мать, как это неоднократно делает дядя Ваня, но ругательски обругать саму Родину и родную землю: “Нет, сумасшедшая земля, которая еще держит вас!” (с. 107).
Самое ужасное в том, что они все, каждый в отдельности, — знают правду. Они все время от времени говорят совершенные истины, которые вошли в школьные учебники и моральные прописи последующих эпох. Астрову принадлежат классические в своей общеизвестности слова о том, что “в человеке должно быть все прекрасно” и что “праздная жизнь не может быть чистою” (с. 83). Елена Андреевна произнесет замечательные фразы о том, как все вокруг “безрассудно губят человека”, и о “бесе разрушения”, который сидит во всех, и поэтому людям “не жаль ни лесов, ни птиц, ни женщин, ни друг друга” (с. 74). Серебряков провозгласит свое верное до уныния: “<...> надо, господа, дело делать! Надо дело делать!” (с. 112). Дядя Ваня прокричит, компрометируя истерикой, в общем-то верные слова: “Если бы я жил нормально, то из меня мог бы выйти Шопенгауэр, Достоевский <...>” (с. 102). Наконец, даже немногословная старая няня Марина будет изрекать время от времени простые житейские истины, вроде: “Старые что малые, хочется, чтобы пожалел кто, а старых-то никому не жалко” (с. 78) и “Все мы у Бога приживалы” (с. 106).