Войницкий из 1900 года, мечтающий, что 13 оставшихся ему (по его собственным расчетам) лет жизни он может прожить по-новому, просыпаясь “в ясное, тихое утро” с ощущением, что “все прошлое забыто, рассеялось, как дым” (с. 107—108), не знает, что в действительности он будет неотвратимо приближаться не к “новой жизни”, а к порогу Первой мировой войны с ее страшными потерями. А вслед за ней он и все остальные, кто доживет, попадут в жернова новых, еще более чудовищных потрясений.
Бедная, бедная Соня, вечная Сонечка с ее проповедью: “Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах, мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка” (с. 116). Какое страстное упование! Какое святотатственное упование! В первый раз за всю пьесу Соня вспомнила о Боге (“... и Бог сжалится над нами...”) и вере (“Я верую, верую...”), но тут же оскорбила свою веру гордыней: “Бедный, бедный дядя Ваня... Ты не знал в своей жизни радостей...”. Вот за эту гордыню (“не знал”) они все и будут наказаны. Им, жалующимся на несчастья своей жизни, эта жизнь очень скоро покажет, что такое настоящее несчастье.
Ей, Соне, и им всем еще предстоит узнать, что можно терять людей не тысячами и даже миллионами, но — десятками миллионов. Они не знают, что такое бесконечные рвы, заполненные трупами, города, заставленные виселицами, эпидемии страшных болезней XX века, после которых целые регионы становятся безлюдными. Они не знают, что такое потерять все свое состояние в одночасье, что такое никогда (никогда!) не узнать судьбы своих близких, или (Бог знает, что хуже!), узнав, никогда их не увидеть, потому что между вами границы и сама попытка свидания грозит одному из вас смертью. Они не знают, что их ждет жизнь, при которой графини станут проститутками, а герои войны будут стреляться или водить такси.
И какими же ничтожными на этом фоне им потом покажутся их былые страдания и проблемы! Убогая деревня, которую они все так дружно до революции ругают, расцветет обаянием ностальгии в эмигрантском творчестве Ивана Бунина, а из-за спины революционно-атеистической России в позднем творчестве Ивана Шмелева выглянет лик Святой Руси.
Так пусть же Астров радуется сейчас тому, что он может спасать больных людей и вырубаемые деревья, а не смотреть в бессилии на трупы и пепелища. Пусть Войницкий осознает, как это хорошо, что можно трудиться сутками, а не сутками воевать и убивать. Пусть Елена Андреевна сейчас, а не потом — в Сербии или во Франции — согласится, что учить или лечить людей, хоть даже и мужиков, что ее особенно пугает, — не такое уж несчастье. Пусть Серебряков перестанет завидовать чужому успеху и начнет радоваться тому, что у него есть. Неужели человеку нужно снова и снова все потерять, чтобы потом в отчаянии осознать преступность своих обвинений в адрес самой жизни? И, осознав, согласиться с Телегиным: “Еду ли я по полю <...>, гуляю ли в тенистом саду, смотрю ли на этот стол, я испытываю неизъяснимое блаженство! Погода очаровательная, птички поют, живем мы все в мире и согласии, — чего еще нам?” (с. 66—67). Но ведь Телегин для них и для нас — юродивый!
Кто его знает, если бы Набокову-старшему стало ведомо во времена “Дяди Вани”, что в 1919 году он будет с семьей на грязном пароходе с названием, которое звучало как горькая насмешка — “Надежда”, — под обстрелом отплывать из Севастополя в Константинополь навстречу своей судьбе и своей скорой смерти, он повернул бы, наверное, с полдороги и не отнес бы демонстративно свой камер-юнкерский мундир в петербургский ломбард.
Наш опыт учит нас, что слишком часто, сплошь и рядом, мы впадаем в гордыню, и в гордыне этой не хотим понять, что всякого рода проклятья, всякого рода заверения о своей готовности покончить разом с “жизнью обывательской, жизнью презренной” (Астров), о желательности разрушить все привычное и потому надоевшее, — это не пустые слова, это не просто слова, это чудовищные по своим последствиям поступки, за которые мы и наши потомки будем расплачиваться столетиями.
С началом Первой мировой войны это отчетливо осознает А. А. Ахматова, которая в 1915 году напишет воистину пророческие стихи:
Думали: нищие мы, нету у нас ничего,
А как стали одно за другим терять,
Так, что сделался каждый день
Поминальным днем, —
Начали песни слагать
О великой щедрости Божьей
Да о нашем бывшем богатстве*.
Хочется крикнуть им всем, и Антону Павловичу в том числе, туда, в 1900 год: любите себя, любите свой труд, любите свое имение, любите ваших близких, обратите внимание, наконец, как прекрасна вокруг вас природа (это не устает все время подчеркивать и драматург). Не надо святотатствовать, заявляя, что вы прожили свои жизни “глупо и безвкусно” (Астров). Мы, из 2000-го, действительно “нашли средство, как быть счастливыми”. Надо перестать презирать, надо полюбить то, что мы делаем, надо полюбить ту землю, на которой мы живем. Это не “чужая планета” (Серебряков), это ваша и наша земля. “Чужая планета” смерти, горя и разрушений, повинуясь вашей воле — вашему отчуждению и ненависти, — пока только приближается к вам по сложной орбите истории. Изгоните из вашего дома и из ваших душ отравленную атмосферу ненависти друг к другу и к себе: тогда эта планета пройдет мимо вас и вашего дома.