Выбрать главу

 

Апрель (Пересыпь). Раз в неделю почтальон приносит мне газету “Русская мысль” (Париж). Знаю эту газету давно, когда-то вкладывали мне в письма несколько вырезок старые эмигранты, с которыми я переписывался в конце 60-х годов, но всю газету не видел никогда — и вот подписался. Слово “русский” теперь пришивают белыми нитками к чему угодно. Какой была “Русская мысль” при первых эмигрантах — не знаю, но эта полностью космополити­ческая, с верностью католицизму, новообновленческому православию, с остатками следов советского (как ни странно) диссидентства. Лишний раз убеждаешься, что диссиденты всех земель (и русские диссиденты на чужой земле) похожи друг на друга, как лилипуты. Диссидент — это даже не политика: это порода человеческая, существовавшая во все времена. У них от рождения один ядовитый характер, червь постоянного отрицания, покусы­вания, какая-то внутренняя потливость, что-то визжащее и дергающееся — в них и на них. Лидеры западных стран и наши всегда заигрывают с ними, боятся их. Они и внешне на редкость неприятны и не понимают, отчего это здоровые натуры с трудом терпят их рядом. То, что они провозглашают пользой для всех, больше всего приносит выгоды им.

В той же “Русской мысли” читаю: “...в Москве Жак Ширак, получая из рук президента России орден “За заслуги перед Отечеством”, вознес на пьедестал истории Бориса Ельцина. “Вы, Борис Николаевич, — сказал, — останетесь в истории России и всего мира как человек, вернувший России свободу, честь и могущество”. Не за возвращенные ли царские долги страной, отяжелевшей от займов, благодарит Ширак? Он врет про “честь и могущество” в Георгиевском зале Кремля, первым в нашей современной истории принимая орден “за заслуги” перед чужим Отечеством, которое он вместе с партнерами по коалиции намерен разрушить до конца. Он врет, издевается, убаюкивает хитростью, и десятки тысяч “передовых” русских граждан обдуманно хлопают ему, а остальные испуганно молчат или вовсе ничего не понимают. Так вот — непонимание того, что происходит вокруг нас, — главная причина несчастья народа с 1917-го, а потом с 1985 годов. Русские впали в летаргический сон. Да что же может понять, в чем разобраться народ, переставший быть православным?

 

Мaй. Почтальон принес мне посылку с книгами великого философа И. А. Ильина, я разорвал ее, мгновенно развернул 6-й том, и 557 страница сама заглянула мне в глаза! Так часто бывало и раньше: родные люди, родные речи, страницы, фотографии поспевали к тому часу, когда они были всего нужнее и спасительнее для души. Как будто кто-то мистически руководит этим. Но ведь известно: душа душу ищет.

“И в этот час, когда приходит в движение родовая глубь личной души, человек испытывает себя скорбно и радостно-древним, как если бы в нем ожили и зашевелились его беззаветные, но столь близкие ему предки, их нравы и слова, их грехи и подвиги, их беды и победы; как если бы в нем проснулось некое историческое ясновидение, доселе сосредоточенно молчавшее или рассредоточенно дремавшее в глубине его души, — проснулось и раскрыло ему сразу и глубину прошедшего, и глубину его собственной личности”.

(И.А. Ильин. 1939 год)

Меня сейчас волнует прежде всего русская тема: что стало с нами, русскими? Что так засорилось в нашей коренной среде? Почему среди этнических русских все меньше и реже вижу... русских по духу? Почему они... — как бы иностранцы? и т. п.

Тема разговора больная. Кое-кого она удивит: а зачем это? Опять покушение на русский народ? Но вот один умный-умный русский писатель, еще в буйные годы интернационализма раскрывавший истоки русского достоинства и величия, сказал мне как-то с интонацией печальной утраты: “Нет уже того русского народа...” Верить ему? Задуматься? Что-то в самом деле случилось с нами, и первее всего — с нашей интеллигенцией. На Кубани это заметно особенно. Сорок лет живу в Краснодаре в томлении, спрашиваю: “Почему здесь нету того, что так сладко грело меня во Пскове, в Вологде?” Юг России особенно растерзан безродным кокетством и какой-то базарно-курортной сутолокой на скрижалях истории.

— Что же сказать, что думать? — тихо жаловался мне как-то краснодарец, верный послушник нашей истории. — Просиявшее наше чувство при чтении самых русских книг, от печорских молчальников до Ивана Солоневича, на что натыкается? Часто хожу по всяким заведениям к людям, в которых я вроде бы должен найти сочувствие, и что? Сижу, разгорячусь, а когда поставят рюмочку коньяку (сейчас не боятся), в каком-то сиротском полете восторгаюсь величайшими деяниями и лицами в России, а потом плачу — чем кончилось? Цитирую князей, монахов, страстотерпцев русской веры и вижу, селезенкой чувствую: тебя слушают, кивают, а про себя думают: а зачем это на каждый день? Надо успевать за бегучим днем, карьере мешает. Они до того зависимы от этого козлинокопытного интернационализма, что им тяжело быть русскими, а некоторые уже и не соображают, в чем эта простая тихая русскость, и притом идейная. Переродились! И с какой легкостью они освобождаются от тебя, отпускают на волю как ненужного, щекочущего их служебные нервы. И при прощании уже жалеешь, что распускал крылья. Как много стало пустых русских людей, а в такой час трагедии — просто нерусских!

Русские потихоньку, помаленьку от всего своего отреклись. И не только от московского первосортного шоколада (заглатывая “сникерсы” и химические “баунти”), а от намоленного веками русского духа и самоуважения, которые глазами и осанкой смотрят на нас со старых фотографий. Померкло родовое сознание, историческое — тоже.

 

У нас тут один поэт все писал о красных тачанках, о железных рыцарях революции, а после 82 года вдруг заявил на собрании, что умерший недавно его отец был... “последним участником Ледяного похода” с Л. Корниловым. Мимикрия, паучья приспособленность ко всякой пыли, адское чутье к падению режима уже помогало не пугаться присутствовавшего на собрании генерала КГБ, ставшего членом Союза писателей. Поэт в те же мгновения продолжал вертеться волчком, едва стряхнув пыль с набеленных ботинок, издевался над теми, кто читает кубанскую старину:

 

Но ведь пишут пресерьезно,

как им дорог тот мирок,

и размазывают слезно

сопли жалостливых строк.

И откуда умиленья

вдруг холопская черта:

дескать,

были поколенья —

вам, чумазым, не чета!

А в подспудье мысли куцей

безнадежно-старый вздох:

“И без ваших революций

был наш мир совсем неплох...”

По знакомой мне аллее

проходя в который раз,

я нисколько не жалею

тех, кто здесь царил до нас.

 

Так же рифмач отзывался и о старой Москве.

Но вот песнопение И. А. Ильина: “...в этом стародавнем колодце русскости, и притом великорусской русскости, в этом великом национальном “городище”, где сосредоточивались наши коренные силы, где тысячу лет бродило и отстаивалось вино нашего духа... в этом ключевом колодце...” и т. д.

Так что полемизировать нам с рифмачами не о чем. Русский, прокли­нающий вековые кольца родного древа, пострашнее занесенных ветром чужаков.

В истинно русском обществе (если бы оно было у нас в городе) пакость выродка тотчас бы нарывалась на обструкцию (как это делают в обиде евреи), но русские (особенно творческие лица) уже не чувствуют оскорблений.

 

Сентябрь. — Мама, — сказал я, — ты полежи, а я отлучусь часа на три, ключ оставлю Тане, она зайдет и посмотрит за тобой. Я съезжу в школу, где работал, это недалеко.

Машину прислали раньше, но я поехал. Как было отказаться? В Краснодаре звали на самые пышные юбилеи, и я ходил, “мед-пиво пил”, а бедную школу позабыть? Все эти места (от Джигинки до Анапы и между ними поселок Виноградный) позолочены для меня прикосновением к начальной работе после беспечной институтской молодости. И в тот же год родилась Анапская школа-интернат в совхозе им. Ленина. Редко проскакивал мимо (все торопился), и каждый раз (уже приученный к глобальному разорению всего на свете) банально спрашивал себя: неужели еще там учатся ребятишки с сиротской и полусиротской судьбой? Не упразднили еще? Слава Богу, нет! И нынче школа-интернат празднует свой скромный юбилей. Уже в кабинете директора А. Г. Штина еще раз подумалось, что моя трудовая биография сложилась на редкость счастливо! Тотчас вспомнились все педагогические мытарства, постоянное напряжение, педсоветы, “работа над ошибками” изо дня в день и, как ни говори, ответственность за детей, у которых дом — в школе, уроки, а потом дежурство в роли воспитателя. Рукописи свои черкать трудно, да, писать книги, просыпаться ночью по зову героев, бороться с графо­­манами, жить под подозрением идеологии — не сахар, конечно. Но работать в школе! Это каторга. И я потом признался на торжестве со сцены, что учительской миссии не выдержал бы никогда, а ум про себя сказал: спасибо литературе, что спасла. С этим сочувствием к позабытому мною миру учителей я и просидел в школе четыре часа. Очень полезен немой невинный укор среды менее благополучной, чем твоя. Платно выступать в школе (чем писатели занимались в прежние годы непрерывно) и тянуть в ней лямку — не одно и то же. Я еще думал: сколько мы, писатели, получили благ порою ни за что! И зазнались, заелись и потеряли вкус к правде и милосердию. Не жалко воскурить блага талантливым, но в какой роскоши купались десятилетия и бездари, и сколь скромна бытом и свободными днями была судьба секретаря школьной канцелярии Аллы Алексеевны Нырковой, которую я встретил у входа. Пышной бойкой Аллочкой мы ее знали когда-то.