Выбрать главу

Дело в том, однако, что так восходит к небу, к луне, к звездам и само крестьянское трудовое сознание с его совершенно особым ощущением власти самой земли и ее восприятием: “Средства земного шара не безграничны, как все это ничтожно в сравнении с тем безграничным простором, который открывается в деле обеспечения урожая, так как условия, от которых зависит урожай, вообще растительная жизнь, не ограничиваются пределами земной планеты: “не земля нас кормит, а небо”, — говорят крестьяне”***.

Потому-то так живо устремляется иной раз сознание поэтов к вековечному сознанию — и данного народа, и целого человечества, ощущавших родство с таким миром, чувствовавших себя частью этого космоса.

“Не трудно видеть, — писал тот же Николай Федоров, — когда народ стоял умственно выше, мировоззрение его было шире, тогда ли, когда он создавал былины, религиозный эпос, обнимавший целый мир как единое целое, когда признавал в огне (в Сварожиче), в ветрах, во всех земных явлениях, в самом себе действие солнечной силы, то есть имел тот самый взгляд, к коему приближается нынешняя наука; или же когда фабричная жизнь (философская система Федорова решительно отвергала капитализм. — Н. С. ) оторвала его от сельской и обратила к мелочным вопросам цивилизации”****.

Потому-то великие поэты такого толка, как Тютчев, чем дальше, тем теснее припадают к такому умственно высокому народу, к его широкому мировоззрению, к его былинному религиозному эпосу, обнимавшему целый мир, к такому народу — до истории, к человечеству с такой его праисторией и, соответственно, к такому ее передатчику, как античность.

Стихотворение может начаться, как пейзажная картина:

 

Люблю грозу в начале мая,

Когда весенний, первый гром,

Как бы резвяся и играя,

Грохочет в небе голубом...

 

а заканчивается совсем не там, где обрывают его обычные хрестоматийные школьные перепечатки:

 

Ты скажешь: ветреная Геба,

Кормя Зевесова орла,

Громокипящий кубок с неба,

Смеясь, на землю пролила.

            (“Весенняя гроза”)

 

Резвящийся гром обновленной весны — лишь игрушка в руках иных смеющихся миров. Но картины земного мира при этом не уменьшаются и не сужаются, а до бесконечности увеличиваются и расширяются.

 

“На высоте”

 

Грубосоциологическая критика писала в свое время, что Тютчев “уходил” в своих стихах от жизни. Это казалось несправедливым, а между тем это так, хотя Тютчева это, конечно, не принижает. Тютчев действительно уходит от многого и многого — целеустремленно и последовательно. Это поэзия, осво­бож­дающаяся от всего эмпирического, житейского, затемняющего вычле­нение конечных проблем бытия. “Он, — заметил один старый критик, — как бы пришел к самому краю, к загадочному первоисточнику вселенной. Он остановился у самых границ доступного миропонимания и нашел такие слова, которые составляют предел того, что вообще можно сказать о мире и о себе”*.

Все справедливые слова о том, что Тютчев, конечно, был человеком опре­де­ленного времени и положения, оказался связанным с философскими системами (например, Шеллинга) и историческими концепциями (скажем, славянофилов), многое объясняют и сами могут быть объяснены, но сути тютчевской поэзии они все-таки до конца не объясняют. Именно потому, что Тютчев бился над главными, “проклятыми”, последними вопросами бытия, он навсегда интересен. Он оказывается современным и для начала XIX века, и для конца XX-го, и для начала XXI-го. “Трудно принять историческую точку зрения на Тютчева, — написал ещё в начале XX века один историк русской литературы, — трудно отнести его творчество к одной определенной и законченной эпохе в развитии русской литературы. Возрастающий для нас смысл его поэзии внушает нам как бы особую, внеисторическую точку зрения на него”**.

Не потому ли, в частности, Тютчев стал, может быть, единственным в нашей литературе, не исключая даже Пушкина, поэтом, в признании которого и в любви к которому неизменно сходились все: консерваторы и прогрес­систы, националисты и космополиты, революционеры и реакционеры, не очень-то любивший стихи Лев Толстой и до одержимости их любившие деятели Серебряного века, полуукраинский Некрасов и украинский Шевченко, молодой Добролюбов и пожилой Достоевский. Тютчевские стихи просил прислать заключенный в Петропавловскую крепость Чернышевский, а Ленин имел у себя в кремлевской библиотеке буквально под рукой “всего” Тютчева и даже такое довольно редкое и специальное издание, как “Тютчевиана”.