И у Гомера.
К поэту пришло его прямое говорение. Он выговаривал себя до конца, до самого дна, опускаясь вниз со своими грехами и поднимаясь вверх со своим покаянием.
Тебе ли, дурень, быть в обиде:
Еще на свете стольких нет,
А ты — любил и ненавидел,
А ты — уже встречал рассвет...
Уже торится дорога к воскресшему храму:
Что ж, пожито весьма!
И не сулят бессмертья
Ни проблески ума,
Ни всплески милосердья.
И если оглянусь
Разок перед уходом,
То на святую Русь,
На храм за поворотом.
Глеб Горбовский, может быть, один из немногих поэтов, в зрелые годы как бы начинающий заново свой путь, как древние китайские мастера. Разве что не беря новое имя. Нельзя сказать, что он полностью отрёкся от всего былого или что в его поэзии 80-х годов нельзя найти мотивов раннего Горбовского. В конце концов его корневую русскость, еще неявную тягу к национальным корням в поэзии можно обнаружить даже в самых ранних стихах. Вспомним хотя бы стихотворение, посвящённое Вадиму Кожинову:
Я пойду далеко за дома,
За деревню, за голое поле.
Моё тело догонит зима
И снежинкою первой уколет.
Чем это не тихая лирика поэтов кожиновского круга?
Буду я поспешать, поспешать.
Будут гулко звучать мои ноги.
А в затылок мне будет дышать
Леденящая правда дороги.
Удивительно, но после такого чистого, как первые снежинки в горах, как ручей с морозящей водой, стихотворения 1965 года было написано столько годящегося для самой чёрной полыньи горя и печали, что, казалось, эта замечательная поэтическая интонация исчезла в поэзии Горбовского навсегда... Ан нет. Спустя годы и годы он сумел вырваться из удушья и вернуться в былой народный лад, осознать себя частью общего, стать проводником народных чувств и эмоций.
С похмелья очи грустные,
В речах — то брань, то блажь.
Плохой народ, разнузданный,
Растяпа. Но ведь — наш!
В душе — тайга дремучая,
В крови — звериный вой.
Больной народ, измученный,
Небритый... Но ведь — свой!
Европа или Азия? —
Сам по себе народ!
Ничей — до безобразия!
А за сердце берёт...
Глеб Горбовский приходит к пониманию того, что главная причина народных бед и потерь — в безверии, в потере Христа. Он и себя винит за былую гибельность неверия. В покаянном пути поэта, к счастью для читателя, нет никакой натужности, фальшивого поучения других, модного ныне карательного неофитства, бахвальства обретённым даром. Вот бы у кого поучиться нынешним молодым самоуверенным неохристианам.
Для меня одно из лучших стихотворений этого периода – “Предчувствие”, посвящённое Владимиру Крупину.
Как сердцу матери дано
В снах разглядеть погибель сына,
Как свет вкушать, когда темно,
Любовь способна в днях рутинных,
Как прорицатель — сквозь года
Провидит нечто, как сквозь воду,
Так я — чрез истину Христа —
Уже предчувствую Свободу!
Может быть, на этой гармоничной ноте и следовало закончить статью, вчитываясь в христианские откровения и философские раздумья обретшего покой в душе Глеба Горбовского, если бы само время не взорвало не только его гармонию, а гармонию всего народа, всей культуры. Пущенную под откос перестройщиками Россию поэт принимать не хотел. Всё в нём бунтовало против этого нового разлома. Ещё более резкая черта пролегла между совершенно чуждыми ему “чистыми поэтами”, взявшимися обслуживать новую власть или с радостью уехавшими осваивать новые берега и новые дали.
За столом — коньячно, весело,
Словеса, как муравьи...
Вот и пойте свои песенки,
А я спою — свои...
Толя Найман, Бродский, Бобышев —
Вьюга дунет — улетят.
Соловьи... А я — воробышек.
Мне — плебса не простят.
Как пишет поэт в воспоминаниях, разрыв произошёл ещё до перестройки, перед отъездом Бродского в США: “Произошло как бы негласное отлучение меня от клана “чистых поэтов”, от его авангарда, тогда как прежде почти дружили, дружили, несмотря на то, что изначально в своей писанине был я весьма и весьма чужероден творчеству этих высокоодарённых умельцев поэтического цеха. Прежнее протестантство моё выражалось для них скорей всего в неприкаянности постесенинского лирического бродяги, в аполитичном, стихийно-органичном эгоцентризме, в направленном нетрезвого происхождения словесном экстремизме, с которым... приходилось расставаться, так как душенька моя неизбежно мягчала, предпочитая “реакционную” службу лада и смирения расчетливо-новаторской службе конфронтации и мировоззренческой смуты”.