* * *
Петербург, 9 октября
Недавно я получил очень восторженное письмо от кого-то, кто прочел в “Голосе”, будто я не присутствовал по болезни на каком-то славянском обеде, — а это было просто потому, что я в этот день обедал у знакомых, чтобы не подвергаться скуке слышать бесполезное и смешное пережевывание тех общих мест, которые тем более мне опротивели, что я сам этому содействовал. Людям так легко отвратить меня от моих собственных воззрений. И вот почему я ценю всех тех лиц, весьма немногочисленных, не производящих на меня этого впечатления, как, например, Самарин, который здесь в настоящее время и с которым я обедал у Ант. Блудовой. Я видел у нее ее брата Вадима, принужденного событиями вернуться в Россию. А по поводу этих событий, уже начинают находить антракт слишком длинным, и если представление должно продолжаться, то желали бы ускорить развязку. С другой стороны, ходят слухи о мире, и приписывают это дружественному вмешательству Российского императора, которому обе стороны расположены предложить роль судьи. Но я боюсь, к сожалению, что это слишком хорошо, чтобы быть верным, признавая, однако, что этот кроткий и доброжелательный человек, конечно, заслужил бы подобный триумф. Достоверно только то, что здесь сильно желали бы во что бы то ни стало предотвратить ужасную крайность — бомбардировку Парижа, — с которой так храбро примиряется Виктор Гюго, представляющий уже себе, как весело (так и сказано) Собор Богоматери принимает немецкие ядра.
Несмотря на обычные житейские события в Петербурге, все ждали конца, полного поражения Франции или кабального мира, в заключении которого главную роль отводилась вроде бы Александру II. Вот уж действительно, “не было ни гроша, а вдруг алтын”. Немцы обложили Париж кольцом и только и ждали команды о его бомбардировке, с которой, по слухам, примирился сам Гюго, если французы будут медлить с капитуляцией. И все-таки симпатий русских к французам было не отнять... Но на всякий случай многие дипломатические чиновники были отозваны из-за границы. Приехал и Вадим Дмитриевич Блудов...
* * *
Петербург, 8 июня
Вчера, в среду 7, телеграмма от Китти известила мне, что бедный-счастливый Сушков перестал страдать. Прощаясь с ним в Москве, я обещал ему, сам этому не веря, снова увидеться с ним в августе, и мне еще памятна доброжелательная и недоверчивая улыбка, с которой он выслушал эти слова. Это была прекрасная натура, в которой под детской впечатлительностью таилась незаурядная сила чувств и стремлений. Это лучше всего доказывает ясность его духа при приближении смерти...
Во всякую другую эпоху моей жизни он был бы одним из тех, которых мне больше всего недоставало бы, но теперь я сам до такой степени чувствую себя недолговечным, что большие сокрушения неуместны. Единственная дозволенная забота — не пережить одно или два существа, с которыми связан остаток жизни. Еще одна смерть, произведшая, вероятно, сильное впечатление на тебя и Marie — это смерть молодой и привлекательной графини Строгановой, рожденной Васильчиковой. Не передаю подробностей, потому что уверен, что вы уже знаете их через Marie Анненкову. — Главный интерес настоящей минуты, для меня по крайней мере, это процесс Нечаева, на котором я ежедневно присутствую по целым часам. Было бы невозможно пересказать вам всю эту животрепещущую действительность и все то грустное и роковое, что при этом обнаруживается...
Случилось так, как и предвидел Тютчев: Сушков скончался... И какая прекрасная эпитафия ему была в этом письме написана поэтом. Всего несколько строк, а за ними вся жизнь...
Вероятно, речь идет о смерти графини Татьяны Дмитриевны Строгановой (урожд. Васильчиковой; 1823—1871), вдовы шталмейстера Александра Сергеевича Строганова (1818—1864). Сообщившая эту грустную весть — вероятно, Мария Николаевна Анненкова (р. 1844), подруга дочерей Тютчева, впоследствии замужем за российским посланником в Вашингтоне К. В. Струве.
С начала июня 1871 года Тютчев внимательно следит за процессом суда над Сергеем Геннадьевичем Нечаевым (1847—1882), деятелем революционного террористического движения, в это время скрывавшегося за границей, и его напарниками. Поэта особенно интересует вся юридическая процедура, вероятно, и в связи с тем, что его сын Иван Федорович в это время выходит в ряды ведущих деятелей Фемиды в России.
* * *
Петербург, 13 июля
Наконец, вчера, 12-го, я, к счастью, получил вашу телеграмму, которую имел наивность ожидать на двадцать четыре часа раньше. По-видимому, Липецк находится где-то в Азии. Положительно все прекрасные изобретения цивилизации существуют у нас только в виде пародии. Интерес всех поглощен теперь процессом. Давно уже что-либо не производило на меня такого впечатления. Ежедневно в полдень надеваю вицмундир и отправляюсь на заседание — этим все сказано. Остаюсь там иногда до шести часов вечера. Теперь очередь защиты, и я имел случай слышать лучших адвокатов нашего молодого суда, и с истинным удовлетворением. Я не знал, что мы так далеко ушли. Вообще, весь этот судебный мир составляет как бы могучий зародыш новой России. Там чувствуется будущность, и будущность, слава Богу, совершенно иная, чем та среда, в которой мы теперь живем. Просто невероятно, до какой степени привился у нас правильный и самостоятельный суд. В нем нисколько не чувствуется неотесанности нововведения. Все делается легко и уверенно. Один из тех, чей талант доставил мне наиболее удовольствия, конечно, князь Урусов. К концу недели вынесен будет приговор обвиняемым первой категории, но их еще пять. Весь этот так называемый заговор, не представляющий никакой опасности для государства, имеет большое значение как симптом, а еще важнее — практикующие врачи.