В процессе бенефиса Свиридов казался мне чудаковатым, очень трудным, нo по-прежнему добрым человеком. Иногда Старик с нешуточным волнением обращался непосредственно к нам: “Может быть, так? Как вы думаете? А?” Это “а?” он часто произносил не в вопросительной, а в утвердительной интонации с оттенком восклицания, примерно так: “А!..” Мы с Ваней обходились в ответ осторожными улыбками и замечательным словом “наверное”.
Наконец, часовая битва Георгия Васильевича с Ваниной программой окончилась. Откинувшись в кресле, устало свесив ладонь с зажатой программой “Дня”, с проникновением, более достойным разглашения, скажем, какой-нибудь великой государственной тайны, Свиридов произнес: “Знаете что, Иван Сергеевич... (“Ну, все!” — подумали, как выяснилось потом, мы оба)... Знаете что... Оставьте мне все это! Я так не могу…... Я не все здесь понимаю...” (“Юрочка, ты потом посмотришь внимательно, ты устал, пусть Иван Сергеевич оставит нам”,— опять донеслось из соседней комнаты.) “Да-да, оставьте; ну, теперь пусть Алексей Борисович поведает...… — (Глядит на меня с улыбкой.) — Вы похожи на итальянца; у вас нет в роду?…” Излишне любезно и тут же устыдясь своей приторности, ответил ему: “Нет, не было”. “Ну, расскажите!” — с нетерпением воскликнул Старик, устремляясь темным взглядом своим.
Вот и наступил момент, когда я должен был начать говорить. Как я волновался! Ведь происходило жизненное обретение неслыханное . Однако не столько рассудок (со Стариком вообще не больно-то поумничаешь), сколько сердце позволило подсознательно постичь необходимое направление мысли, слова; впервые тогда пришло это ощущение, что Старик все понимает и поймет, и взгляды совпадут, и родится чувство: “Все верно”, и ему поверишь, и по нему многое поверишь . Бесконечный барьер возраста и положения вдруг совершенно исчез... Почему? — не знаю. Лишь мгновенно сверкнуло внутри: “Ни слова малой или большой лжи, ни грамма неискренности; говори своим голосом, языком, что знаешь, что чувствуешь, — но отбирай слова, держи речь , не витийствуй и не тяни...” Какая-то светлая сила словно подхватила меня — и мне вдруг удивительно легко, невесомо заговорилось, словно не совсем я это был. Речь шла о “Рыбаках на Ладоге” (да-да, тех самых) — и я рассказал, не без увлечения, что бывал на северных озерах, что вообще очень люблю пресноводье, что с детства, с Антушева, знаю рыбалку, волну, солнце на воде, сырой ветер и что в “Рыбаках на Ладоге” все это есть, причем на огромной высоте художественного отображения, представленное с мощной силой... Рассказал, что эта музыка вообще одна из моих любимых... потом сказал про затейливость простоты этой вещи, что-то вроде фразы “простое — категория сложная”, про конструкцию первого аккорда — ну и так далее. Как мальчишка, восторженно, петушком разошелся.
Старик с ласковым удивлением слушал, пока не перебивая, лишь чуть иронически нахмурясь. А вот Эльза Густавовна пришла почему-то в восторг, контрапунктически выражала его в процессе моего изложения, а затем сама начала с удовольствием говорить о “Рыбаках”, о том, что в них удаль, сила, красота природы, солнце. Старик чуть взволнованно, хотя и по-прежнему не без легкого отголоска иронии, сказал мне: “Да-да, замечательно вы чувствуете образность”. После поговорили о “Слезе” в том же примерно духе, в каком уже говорилось о ней здесь. Старик остался, кажется, очень доволен и прочувствованно, с душой произнес: “Спасибо большое вам — и вам, Иван Сергеевич, — за то, что музыку мою любите. Спасибо вам большое!”. Впрочем, все высказывания мои Старик не комментировал, сказал лишь: “Знаете что, вы сделайте самостоятельно передачу, я послушаю”. Он, видимо, уже немного устал от разговора, утомился и не желал его развития. Да и содержательность тогдашнего моего монолога... Ребячество, юность — понимаете? Я не вполне был готов... От души говорил — да, но... Все-таки он во всем некой большой сути искал, некого дна. Одних радостных ощущений ему надолго не хватало. Всю жизнь учась, постигая, мысля, переживая, совершенствуясь, хотел он и от собеседника плотной, чем-то важным наполненной речи и жадно ждал этого важного, любопытного для себя, и если находил — неизменно расточал безграничные и, ей-Богу, часто гиперболические комплименты, — но ждал во всем в первую голову содержания , чего-то сильно интересующего, ждал находок, нового для себя, волнующего, — не получая же этого, быстро уставал... В сущности, это объяснимо — ведь для гения ценна каждая минута общения с жизнью.