Деревенский мастер, который вырезает наличник, или садовник, высаживающий цветы, заботятся не о том, чтобы кого-то этим озадачить, заставить думать о том-то или о том-то, — они просто делают так, чтобы было красиво . Лишь бы у созерцателя отзывчивость была к красоте...
Я до сих пор не могу однозначно ответить себе на вопрос: так называемая авангардная и вообще современная академическая (так сказать — консерваторская) музыка принадлежит к сфере все-таки эстетической, или — отчасти — к научной, философической, инженерной сферам? Ведь метод ее сочинения по сути своей именно научен, умозрителен, а с внедрением в академическую музыку компьютера и вовсе техницирован. Это что — дитя из пробирки? Это из какого мозга рождается — спинного или головного? Из какого мозгового полушария — левого или правого?
Я до сих пор не могу ответить себе на вопрос: содержит ли подобный стиль красоту? — и, более того, — может ли он физически содержать в себе красоту? Или весь этот эпатажный академизм — просто пристанище для людей не слишком даровитых — то есть “иллюзия”, по Шпенглеру, “большого искусства”?
Мне кажется, что красивой может быть лишь та музыка, в которую вложено искреннее чувство. В этом смысле я не совсем понимаю теоретическое определение мелодии: “Музыкальная мысль, выраженная одноголосно”. Мелодия — это не мысль ... Мысль — результат разума, так сказать, готовое его изделие, это концентрат работы мозга, а мелодия... Это как раз из Необъяснимого.
Музыка Свиридова для меня, при всей ее простоте и ясности языка, — из Необъяснимого, необъяснимо как рожденного. Это некий воплощенный витающий дух — о таковых материях часто толковал Старик... Как, впрочем, и музыка Моцарта, Чайковского, Шопена, Римского-Корсакова, Равеля…...
…При подготовке в консерваторию на уроках и консультациях нам авторитетно, строго, точно объясняли, как надо сочинять музыку, как принято сочинять музыку.
А вот Георгий Васильевич Свиридов, сколько помню, все восклицал: “Я не знаю, как рождается музыка! Это чудо! Это Божественное дело — да-да, от Бога только такое может быть: как это черпается музыка из бесконечной материи жизни, материи звуков и становится, допустим, вальсом Шопена?! Не знаю!”
Первая встреча
Приближалось 16 декабря 1987 года — день рождения Г. В. Свиридова.
Иван Вишневский, мой друг, уже вполне вставший на ноги в симфонической редакции радио и, более того, получивший репутацию талантливого человека и музыканта, обратился к тогдашнему главному редактору музыкального радиовещания Геннадию Константиновичу Черкасову (достойному, порядочному и культурному человеку) с предложением выпустить в эфир 16 декабря “День Свиридова”. По замыслу, целый день предстояло звучать музыке Георгия Васильевича, о ней должны были говорить выдающиеся люди, сам композитор. Идею одобрили — хотя и не без существенных возражений ряда сотрудников из тех, кто, как в том анекдоте, “вообще русской музыки не любит”.
Мощной была система того еще не разрушенного и не разогнанного радио. Высокое качество и оперативность работы как творческих, так и технических его сотрудников, их интеллигентность, дисциплинированность, известный радийный фанатизм, жертвенность, трудоспособность делали практически неограниченным творческий потенциал передач. Ведь еще не было прибрано к рукам, а лучше сказать — украдено (да-да, именно украдено — по официальному правительственному решению, разумеется, а как же еще?), грандиозное собрание музыкальных записей Гостелерадиофонда. Любые записи, кроме имевших специальные литеры цензурного характера*, были доступны редакциям для использования в передачах без всяких финансовых и юридических ограничений (такое безумие в ту пору было просто невообразимо!). Более того — с помощью своего редактора можно было заказать аппаратную и предварительно прослушать все записи, отобранные в картотеке (например, несколько разных исполнений одной и той же вещи), чтобы включить в передачу самое подходящее. Это был настоящий творческий труд, полноценная жизнь в музыке!
Каждая передача обсуждалась на редсовете, уровень требований был весьма высок. Ничего удивительного, что радио являлось тогда (и отчасти является сегодня, хотя в неизмеримо меньшей степени) самым сильным и культурным средством музыкального просвещения на всенародном уровне** — о чем всегда говорил Старик, горячо почитавший радио и до последних своих дней обстоятельно его слушавший.
Иван пригласил меня участвовать в “Дне”, сделать две передачи — “Особенности стиля Георгия Свиридова” и “Хоровые шедевры Георгия Свиридова”. Программа “Дня” была утверждена, и вот Старик, узнав об этом от Г. К. Черкасова, захотел с ней ознакомиться.
Однажды Ванька позвонил и буквально захлебывающимся голосом рассказал, что: “Ты даже не представляешь, Борисыч, у кого я сегодня был! Отгадай! Я был у Свиридова. Представляешь?!” Представить себе это было почти невозможно. Свиридов доселе представлялся нам неким отвлеченным Духом, creator spiritus, каким-то веществом бесплотным. Свиридов — это была для нас музыка Свиридова . И вот — с самим Свиридовым, человеком (а для нас читай — живым музыкальным Богом) общался Иван. Счастливый!
Однако Иван продолжал: “Но это еще не все, Борисыч. Я ему рассказал, что у меня есть друг, ну и так далее — и он захотел, чтобы в следующий раз мы к нему вместе пришли и чтобы ты ему рассказал про свои передачи в “Дне”. Мы с тобой идем к Свиридову — представляешь?”
* * *
За время своего музыкального образования мне довелось сдать порядка 180 зачетов и экзаменов, однако ни перед одним из них — даже перед политэкономией социализма! — я, студент, не волновался так, как перед предстоявшим визитом к Георгию Васильевичу. Не то что разговаривать с ним (кстати, застенчивости в этом процессе, увы, мне так и не удалось утратить до самого последнего дня общения со Стариком), но и просто находиться рядом со Свиридовым казалось какой-то неподъемной ответственностью. Более энергичный и пылкий, как всегда, Иван всячески подбадривал и похлопывал по плечу, заставлял встряхнуться, радовался — пока брели с ним вечером по Большой Грузинской, буквально буксуя в густом, как песок, снегу. Теперешняя эпоха теплых зим еще не наступила, всё, как правило, выпадало вовремя, ноябрь, бывало, уже весь снежный, а почти на каждый Новый год — память детства — всегда окошки замерзшие, со сверкающими узорами... Московские тротуары убирали “в те поры” не лучше, чем сейчас (хорошо помню угрюмых употевших дворников с ломами, в ватниках и вязаных шапках, которые кололи лед как-то странно — некими прямоугольными фрагментами), — но замечал ли я тогда погоду?!
“В конце концов, — одышливо и возбужденно толковал я, храбрясь, раскрасневшемуся на ходьбе и морозце Ивану, — ну, скажу я чего-нибудь не так — ну и скажу”, — на что Иван неизменно отвечал: “Борисыч, успокойся, все нормально будет”. Он уже был у Свиридова и, видимо, успел понять, что вообще-то Старик добр...
Впрочем, если бы я тогда знал, как относится к речи грядущий мой собеседник, как он владеет ею, то, быть может, и вовсе не пошел бы — поводы для волнения, мягко говоря, вправду были... Но у юности во всем Божья помощь: некий светлый дух меня бодрил.
У входа в респектабельный дом на Большой Грузинской покурили возле подъезда (прибыли-то заранее!). “Ну, с Богом!” — люди никогда не переставали говорить эти слова друг другу в ответственные моменты жизни... Набрали код и пошли.
Поверить было нельзя, что Свиридов живет, как все люди — в квартире, в которой есть комнаты, кухня, ванная и все прочее. И все-таки, когда Иван позвонил в дверь, я все не верил. “Надо подождать, — шепотом объяснял Иван, — они долго идут до двери, старенькие”. Мы стояли на парадной лестничной площадке с широкими черными перилами, полого и пространно располагавшимися под рукой. Это вообще-то дом, ранее относившийся к КБ А. С. Яковлева, получивший в свое время в народе прозвище “Дом сталинских соколов” — а точнее, дом высоких чинов КБ (“крупных людей авиации”, как многозначительно разъяснял Старик). Первое, что подумалось: “Как же тут музей потом делать, кругом люди живут?” Наконец за дверью из глубины квартиры раздалось резкое: “Кто здесь?” — “Георгий Васильевич, это мы пришли с Вульфовым”.