Выбрать главу

Старик с ласковым удивлением слушал, пока не перебивая, лишь чуть иронически нахмурясь. А вот Эльза Густавовна пришла почему-то в восторг, контрапунктически выражала его в процессе моего изложения, а затем сама начала с удовольствием говорить о “Рыбаках”, о том, что в них удаль, сила, красота природы, солнце. Старик чуть взволнованно, хотя и по-прежнему не без легкого отголоска иронии, сказал мне: “Да-да, замечательно вы чувствуете образность”. После поговорили о “Слезе” в том же примерно духе, в каком уже говорилось о ней здесь. Старик остался, кажется, очень доволен и прочувство­ванно, с душой произнес: “Спасибо большое вам — и вам, Иван Сергеевич, — за то, что музыку мою любите. Спасибо вам большое!”. Впрочем, все высказы­вания мои Старик не комментировал, сказал лишь: “Знаете что, вы сделайте самостоятельно передачу, я послушаю”. Он, видимо, уже немного устал от разговора, утомился и не желал его развития. Да и содержательность тогдашнего моего монолога... Ребячество, юность — понимаете? Я не вполне был готов... От души говорил — да, но... Все-таки он во всем некой большой сути искал, некого дна. Одних радостных ощущений ему надолго не хватало. Всю жизнь учась, постигая, мысля, переживая, совершенствуясь, хотел он и от собеседника плотной, чем-то важным наполненной речи и жадно ждал этого важного, любопытного для себя, и если находил — неизменно расточал безграничные и, ей-Богу, часто гиперболические комплименты, — но ждал во всем в первую голову содержания , чего-то сильно интересующего, ждал находок, нового для себя, волнующего, — не получая же этого, быстро уставал... В сущности, это объяснимо — ведь для гения ценна каждая минута общения с жизнью.

Дело его и все, на чем зиждилось оно, было для него всем , первоосновой. Свиридов ведь и мирской, и немирской человек. Он же к Богу близок — у него дарование, Дар Божий... Так что непросто он жил и непросто слушал ...

 

...Всегда необыкновенно бывало в том доме. Там начинался некий особый мир — и очень земной, и совсем не земной... Как будто акварелью все там было писано. Как сейчас перед глазами — теплый светло-желтый ореол люстры, нарядный паркет, стена из полок с книгами, картинами и фотокарточками друзей и знакомых, лаковый изгиб рояля, ноты, рукописи на нем, на зеленом сукне стола простецкий телефонный аппарат, печатная машинка “Оптима” в углу... Кресла... Как сейчас... Старик говорит в своем кресле, длится чуть хрипловатый, но певучий его голос с морем оттенков и всегда с сильным выражением, о чем бы он ни толковал... Прохаживается оранжево-рыжая пушистая кошка, к которой, отрываясь от какого ни есть важного дела, Старик вдруг наклонится и громко, приторно-умильно, как к малому ребенку, но немного горестно непременно воззовет — почему-то на “о”: “Кисенька моя! Хорошая моя кисенька! Что, моя кисенька? Что?” — и откинется на спинку кресла со скорбным лицом, с искор­ками в стальных своих глазах...

Господи! Еще хотя бы раз...

После наших сообщений Старик начал сам говорить. Как всегда — ярко, с устремленной силой, образно и на совершенно неведомом мне доселе русском языке. Суровый, часто сердитый голос его крепко звенел. Чувствуя, что собе­седники явно понимают его и умом, и сердцем, он вдохновился, будто древний пророк. Тут явилась и вся его телесная сила, плотность, мужицкая сбитость, ширина, твердый жест, без которых тоже нельзя представить бесконечной энергии его. У Свиридова не было возраста; немощь и старость заметно появлялись наружу, лишь когда он болел или бывал опечален, да и то обманчивая безнадежность настроя Старика мгновенно уничтожалась первой же вспышкой какого-либо патетического настроения, думы о серьезном . Запас его жизненной энергии был, казалось, неисчерпаем, словно артезианская вода. Мы с Иваном часто говорили друг другу: “Можно себе представить, какой вулкан это был в молодости. С ним, наверное, просто невозможно было!”

Все, что говорил тогда Старик, не только поразило, но и за один раз разрешило многие сомнения. И сегодня истины того первого свиридовского вечера в основном путеводны для меня. Назову лишь те, которые могу воспроиз­вести абсолютно точно (курсивом выделены запомнившиеся слова). Ну, например:

“Россия — страна пения, страна голоса . В Православной церкви никогда не было инструментов, органа — этих как бы посредников между молитвенным чувством и Богом, — только голос, хор — то есть от сердца обращение непосред­ст­венно через голос к Богу. Россия страна была поющая . Я помню себя малень­ким в Фатеже — всюду пели! Всюду!”

“Многие современные композиторы не ценят звук как таковой. Они препа­рируют музыкальную материю. А ведь музыкальный звук — каждый, отдельно взятый — бесконечно ценен. Согласное сочетание звуков, благозвучие, то, как звуки образуются в музыку, — дело Божественное”.

“Сатанизм — вот ужасная черта двадцатого века. Не только одна Россия больна — весь мир болен . Мир болен! Слишком многое охвачено сатанизмом; боги крови хотят ”.

“Социализм* без религии — это дикость!”

“Для управления огромной страной необходим просвещенный деспотизм — единственно возможный способ управления”.

Безбожие — самое страшное, что постигло русских в этом столетии”.

“Не бывает большого таланта и малого таланта; золото одинаково ценно и в слитке, и в отдельном украшении”.

“Я не знаю точно, какой именно будет музыка в следующем столетии, но совершенно очевидно, что так или иначе это будет век песни ”.

*   *   *

По окончании разговора Старик пригласил нас за обеденный стол. Я стес­нялся ужасно и во всем, оказавшись за столом, брал пример с Ивана, подгля­дывая за ним. “Прошу, мои юные друзья!”— сказал Старик и величаво налил нам в рюмки красное вино — ни до, ни после я такого не пробовал. Эльза Густавовна принесла в кастрюльке какое-то необыкновенное (как всегда бывало у нее) кушанье, что-то вроде тушеной говядины с черносливом в нежном соусе. Старик произнес свое обычное: “Скушайте яблочко”, положив каждому по фруктовому ножу, и пододвинул вазу с яблоками (любитель был большой яблок, особенно сорта “Джонатан”, вообще красных или красных с золотым отливом, и ел их, сперва очистив от кожуры — только таким способом). Расставлены были на скатерти, как всегда, чайные чашки на блюдцах, кружком ломтики лимона. Вообще у него дивная была чайная посуда — я бы сказал, художественная, располагающая к разговору, приветливая. Чай был только крепкий и свежий. “Мне очень приятно познакомиться с такими молодыми людьми, — с торжест­венной расстановкой произнес Свиридов, подняв рюмку. — Я прошу вас, Иван Сергеевич и Алексей Борисович, не испортитесь, сохраните вашу живость, вашу любовь к музыке. За ваше здоровье!” — “За ваше! За ваше, Георгий Васильевич и Эльза Густавовна!” Чокнулись и медленно выпили. Старик хитро поглядел на нас и сказал не без озорства: “Вы молодые, здоровые, вам вдвоем бутылку водки опустошить — пара пустяков. А я вот теперь старый стал, не могу с вами выпить как следует — так, видите, можно немножко пригубить только”... В молодости, по собственным его рассказам, прошел он и через это испытание: “Знаете, после сорок восьмого года* я чуть не спился. Жуткая совершенно была тогда у меня жизнь... жуткая...”