...После пили чай. Толковал Старик увлеченно, как всегда, обо всем — об искусстве, о жизни, об истории, о России, о мире, о политике, о бытовом, о смешном, мимоходом открывая порой какие-то грандиозные и одновременно простые, совершенные истины. И дивно было слушать, слушать, впервые постигать настоящую речь , забываться и поражаться, и безмерно увлекаться ею...
Уже тогда лежали на отдельном блюдце разноцветные таблетки-капсулы, и Эльза Густавовна то и дело напоминала: “Юрочка, тебе пора принять таблетку”, — а Свиридов более или менее сердито обрывал ее. Уже тогда он порой вдруг хватался за сердце и со взволнованной сосредоточенностью тихо произносил: “Ой”. Уже тогда он то и дело просил: “Эленька, открой, пожалуйста, фортку, у нас невыносимая духота” (совершенно не терпел непроветренного помещения). Уже тогда он был сильно болен и стар, хотя все равно казался бесконечным, неисчерпаемым. Было так привычно, что он есть .
Так прошел первый свиридовский вечер.
А знаете — сейчас, пожалуй, я уже совсем не могу представить себе всего этого наяву. Нет. Было — и прошло. Совсем-совсем давно.
Ведь и жизнь за последние годы совершенно изменилась.
Теперь лишь вспоминать.
* * *
...Распахнутые, растрепанные, краснощекие, пребывающие в каких-то эмоциональных крайностях, то и дело толкая друг друга: “Борисыч, ты представляешь?!”, “Сергеич, ты представляешь?!” — так брели мы, буксуя в снегу, мимо Тишинского рынка по Большой Грузинской к Белорусскому вокзалу, и плыли над нами круглые уличные огни, которые, казалось, улыбались... Брели по тогдашней моноцветной Москве — и казалось, что жизнь состоялась, что все-все у нас хорошо и впереди все хорошо, и были мы совершенно счастливы...
Как ездили показывать свои сочинения
Зима. Конец 1988 года.
Звонит Иван и сообщает, что Свиридов ждет нас, хочет послушать наши сочинения.
Иван в красках описывал этот разговор, изображая голос Старика: “Доезжаете до Перхушково, там садитесь на автобус такой-то и едете до Салослово... Поняли, Иван Сергеевич? Салослово. Сало. Нормальное свиное сало. Сало — и слово”.
Надо сказать, что в ту пору моей жизни я как-то несколько опять поотстал от профессионального музицирования. Полоса госэкзаменов в Гнесинке, вся их в целом счастливая, кипучая круговерть, связанная с исполнением дипломного сочинения в оркестре (пять дней оркестровых репетиций, стоившие пяти лет учебы!), завершилась. А дальше? По идее, должна была произойти стандартная карьера: вступление в Союз композиторов, поступление в аспирантуру, поиск сугубо творческих и иных профессиональных контактов, исполнения, записи своих сочинений. У Ивана жизнь, по тогдашним понятиям, вполне сложилась: он работал на радио, прилично зарабатывал, сочинял, записывался. Я же, окончив институт, оказался как-то не у дел в музыке: разве что порой писал передачи для цикла “Маленькие шедевры большой музыки”, всевозможных “утренников” и “полуночников”, еще неких программ по линии симфонической редакции. А вообще главным местом моей работы оставалась музыкальная студия ДК “Серп и Молот”, в которой с давних пор, еще с училища, я вел сольфеджио и музлитературу.
Как-то я той осени 88-го года совсем-совсем не помню... вот что была она, что нет... Такое случается в жизни человека, когда она, в общем-то, пуста... когда нет в ней ни событий, ни всполохов... когда что рассвет, что закат — все едино... Помню — Свиридова.
Шапки снега раскинуты по натянутым проводам. Несутся заметенные платформы, белые крыши дач, голые лесные ветви. Электричка, гул дороги. Едем к Свиридову.
Волнение такое, что день вокруг весь как будто нарисованный, необъемный. Не чувствуешь мороза, не видишь снега, не дышишь, не кутаешься. Битый жизнью подмосковный автобус на дороге от Перхушково завывает и взгромыхивает, натыкаясь на обледенелые колдобины, деловито держит путь. Тёмно-бело во всю даль за царапанными окнами.
Наша остановка. Вот высокие ели — лапами своими они всегда как бы указуют делать добро... Торжественная ограда типического “элитарного” учреждения. Приехали.
Иван, оглядевшись, разобрался, куда идти, и решительно двинулись.
“Академический” поселок чист, невесом, аккуратен в зиме. Дорожки подметены. Пока шли, солнышко показалось — и роскошно заволнились всюду снега, оранжево полыхнули стекла домов, сильно посыпали искрами льдистые тропинки. Сразу еще пуще заулыбались ели. “Ну, ребятки, чудо для вас начинается”,— сказали они нам. Действительно, все было, как в сказке.
Старик, сколько помню, всегда жил в красоте, и любой путь к нему и вправду бывал немного чудом. Идешь к ним с Эльзой Густавовной домой, спешишь, бывало, — по старой, почтенной Москве, по Пресне, Тишинке. Надышишься сим духом, пока идешь... Настроишься. Или на дачу когда к нему едешь, в Салослово, потом в Ильинское (на Усовской линии, около знаменитой Барвихи) — уединенная железнодорожная ветка в лесу, близкие к вагону попутные заросли, сосны, тени, баюкающие душу, загадочный ореол старинных дач... Дорожки, аллеи. Напряженный покой быта государственной правящей элиты — самой высокой, выше уже не бывает. Сверкающий лак черных машин за воротами, радужные теремки во глубине усадеб, выглядывающие из-за сосновых ветвей... обманчивое безмолвие, многозвучная тишина... Внешняя простота и даже приветливость места — а какие разговоры, мысли и дела вершатся за глухими оградами, какие там прячутся тайны!.. Вот уж где семь печатей!.. Но и здесь всё мирят шумящие сосны и гудящие в ветер дубы, устилающие по осени вокруг себя густую листву. Все здесь под этой сердобольной сенью, а зимой — еще и под добрым чистым снегом, который так радует всегда...
Я из-за всего этого любил приезжать к Старику из суеты Москвы.
...Вот и дошли мы до дома Свиридова. Никогда не забуду: близ деревянного теремка изогнутые ветви с картинно лежащей горкой снега на каждой, сверкающие переливы сугробов, торчащие из них замерзшие прутики. Нежная малиновая рябь наста уплывает в ранний закат... Чудо.
К Свиридову — всегда чудо.
…Постучались с крыльца.
Открывает Эльза Густавовна.
Дверь ведет в кухню — она там готовит. Пахнет необыкновенной ее едой — каким-то кипящим соусом и вареным мясом.
Из глубины дома доносится голос Старика — кому-то что-то толкует он возбужденно.
— Проходите, пожалуйста, Иван Сергеевич, и вы, Алексей Борисович. Юу-у-урочка-а-а! Иван Сергеевич Вишневский и Алексей Борисович Вульфов приехали!
Разговор в комнате притих. Мягкий медленный топот по половикам — появляется Старик: в валенках, байковых штанах и в майке с длинными рукавами. Дедушка деревенский! В темных очках, конечно.
Воздел руку:
— Ба-ба-ба! Какими судьбами! Я вас приветствую, как Ноздрев Чичикова. Мои юные друзья! Пожалуйста, раздевайтесь и проходите сюда. Очень хорошо!
Чуть помявшись у входа, сняли пальто и потихоньку пошли в комнату.
Навстречу нам вышла Ирина Константиновна Архипова — очень просто, как сейчас помню, одетая, очень просто, добросердечно подавшая нам руку. Вот она рядом с нами — великая артистка, великая в музыке подвижница, достойная сказа. В наш-то век, которому медведь на ухо наступил, создательница целой новой певческой школы — новой в мировом масштабе, неутомимая талантов открывательница, везде и всюду расточающая Дар свой Божий без оглядки на “времена” и прочие мелочи, неустанно несущая людям высокую культуру. Да к тому же добрый человек (я почему-то никогда не сомневался в том, что Архипова добра ). Минуту мы находились рядом с ней — не больше, но помню ту минуту, конечно, очень ярко. Это не только и не столько было радостное умиленье по поводу “встречи со знаменитостью” — это был восторг по поводу нахождения рядом с настоящим человеческим светилом.
— Ирина Константиновна, — с лишь чуть-чуть иронической торжественностью начал Старик, — я представляю вам моих молодых друзей — талантливых, ярких, оригинальных (таких-то таких-то, по имени-отчеству). Молодых композиторов, прекрасных музыкантов. Должен сказать, что мы с ними подружились. Надеюсь, и вы с ними подружитесь.