Выбрать главу

— Очень хорошо, — улыбнулась нам Архипова, совсем как ласковая бабушка внучатам.

Все это было.

Все это еще было... Теперь лишь вспоминать.

— Ирочка, вы сами дойдете? — с несколько торопливой участливостью сказал Старик, подавая шубу; заметно было, что ему не терпится с нами поговорить, он вообще был нетерпелив . Архипова, как сейчас помню, по-деревенски повязала голову платком.

— Конечно, сама, Георгий Васильевич, не спеша дойду до остановки, пожалуйста, не беспокойтесь, — раздался этот голос , который столько раз доводилось слышать с пластинки, сцены или экрана, — и одновременно пора­зило то, что Ирина Архипова собиралась дойти до остановки ... Старик (опять же чуть-чуть поспешно и слишком громогласно) обрушил в адрес Ирины Константи­новны целую лавину самых что ни на есть добровеликих пожеланий, благодар­ностей и напутствий и, несмотря на холод, постоял у открытой двери, глядя Архиповой вслед, из-за чего Эльза Густавовна не замедлила сразу сказать: “Юрочка, иди в дом, холодно”.

Как обычно — тяжеловато, медленно, маршируя в такт прямыми руками, с сосредоточенным лицом — вошел Старик в комнату, где мы ждали его. В комнате был рояль, кресла и диван.

— Присядьте, пожалуйста... Замечательный какой человек Ирочка, — вы знаете ее? Да, да, конечно, да... Открыла еще одну певицу: Нина Раутио — не слышали? И-зу-мительная! Да-да! Вообще она совершает подвиг, Ирина Константиновна, настоящий подвиг, надо написать где-нибудь об этом: находит по всей России молодых певцов, учит, делает первоклассными артистами — на мировом уровне, создает школу — это великое дело, понимаете...

Иван стал рассказывать о Хворостовском — Старик ничего тогда о нем еще не знал. (Не мы ли первые ему рассказали?). Иван и я говорили об этом певце потрясенно: действительно, в ту пору пел он совершенно неповторимо, свежо, с какой-то несокрушимой молодой яркостью... Старик живо выслушал наш рассказ, произнес типичное в таких случаях абстрактно-назидательное: “Надо это послушать! Надо это сделать!” Он часто говорил так, мы даже между собою порой шаржировали Старика, по тому или иному случаю произнося со свиридовской интонацией: “Надо это сделать!” — с ударением на слове “надо”.

— Потом, слушайте, — она же великая певица, — вслух начал размышлять Старик опять об Ирине Константиновне. — Архипова... Это же была грандиозная Кармен... Она и мою музыку пела замечательно, настоящее художество это было...

— Мы были на тех концертах! — не упустили случая восторженно встрять мы с Иваном, и Старик сразу же растроганно заговорил: “Знаю, знаю, что музыку мою любите, спасибо вам, спасибо...”

...Последний раз, когда были у него в гостях в Москве и обсуждали состояв­шийся на радио “День Свиридова” (выдающаяся заслуга Ивана, приду­мавшего и создавшего этот день!), Старик посреди разговора взглянул на нас как-то особенно внимательно и сказал: “Знаете что... Я хочу вашу музыку услышать. Приезжайте ко мне на дачу, поиграйте. Будет у нас с вами о ней разгово-о-ор (тут из-под очков в упор блеснула полированная сталь) — серьезный разговор, прямой, честный. Только без обид. Ладно? Не будет обид? Замеча­тельно. Покажите мне музыку вашу. Очень любопытно”.

Видимо, на прямодушного и порой действительно не слишком обходи­тельного человека многие когда-либо обижались...

“Ну, Борисыч, — сказал Иван, когда вышли мы тогда от Свиридова из его московского дома на улицу Большую Грузинскую и побрели во влажном холоде, моргая из-за валившего декабрьского снега, — ну, дорогой ты мой, вот это экзамен! Всё, что раньше мы с тобой сдавали — это чепуха по сравнению с тем, что нас ждет. Тут уж одно из двух — или мы с тобой музыканты, или нет. Слово Свиридова — это всё”. “Да, — говорю. — Приговор”.

Сказал бы я так про это сейчас? Употребил бы такое слово? Пожалуй — да.

Свиридов — гений, а гении в восприятии искусства чаще безошибочны. Потому что процесс восприятия у них очень похож на процесс воспроизведения... Слово гения — это или благословение, или, правда, — приговор...

...Сидел напротив нас Старик в валеночках, в майке, в штанах — деревенский дедушка вылитый.

— Скажите мне... а кто вам привил такую замечательную к русской музыке страсть? Вы ведь в Гнесинке учились, так ведь?

— Да. И очень рады этому.

— Вы знаете, я давно уже о Гнесинском много слышу хорошего. Мне кажется, Гнесинский институт живее консерватории... Много хорошего слышу об их композиторской кафедре. Судя по вас, там хорошо учат и люди хорошие... Консерватория — это совсем, знаете, никуда не годится, совсем спертый воздух... Вы вот люди с Алексеем Борисовичем необычайно живые... Совсем не пришибленные, свежие люди. Скажите мне — кто вам помог так хорошо сохраниться?

Мы рассказали очень вдохновенно, с горячностью, перебивая друг друга, о Николае Ивановиче Пейко — руководителе кафедры композиции в Гнесинке, моем учителе, о том, как на кафедре сильна традиция русской музыки, как часто приглашал нас Николай Иванович домой слушать оперы Римского-Корсакова и Чайковского, как требователен он в области точного знания партитур, как много благодаря ему услышали мы музыки малоизвестной, как он не мешал сочинять “по душе”, никогда не вредил мелодизму и естественной гармонии, ругая лишь за небрежность, недоработанность...

— Эльза! — прогремел Старик. — Поди сюда, послушай, что они говорят!

Еще больше вдохновившись, стали мы рассказывать, что Николай Иванович спас нас с Иваном, уже совсем было пропавших, взял нас в институт, что ко мне он — профессор, секретарь Союза, известный композитор, мэтр, мастер, — ко мне, пацану, пришел тогда в ДК университета на спектакль*, еще почти совсем не зная меня — из чистого музыкантского любопытства, пешком, больными своими ногами, шли мы с ним тогда, весной 83-го года, от “Детского мира” вниз, на Герцена…...

 Свиридов, кажется, был потрясен.

— Эльза, — тихо проговорил он. — Ты только послушай, что они говорят про Колю... Я ничего этого не знал...… Вот видишь, Эльза... Коля Пейко... Какие слова они говорят о нем... Молодчина! Молодчина!

(Мы слышали с Иваном, что когда-то была у Н. И. Пейко с Г. В. Свиридовым какая-то размолвка, и теперь, как дети, очень порадовались тому, что сумели Николая Ивановича перед Георгием Васильевичем похвалить.)

— Скажите мне, пожалуйста, Иван Сергеевич... И вы, Алексей Борисович... Скажите мне...… — (Но, сильно задумавшись, не договорил; так часто бывало у него, когда что-то вдруг очень его занимало или тревожило; подожмет губы, глядит в никуда, замрет; скорбным сделается лицо….) — Я, знаете, не преподава­тель. Не учитель совершенно. У меня нет учеников, я не смог... Я не могу терпеливо это делать... Это ведь большой, знаете, дар — педагогический. Вполне срав­нимый с композиторским даром, — конечно, да! Это далеко не у всех есть. Нужно обладать этим. Я, к сожалению, совсем не могу — делай вот так, а вот так не делай, — не могу... У меня терпения не хватает, я торопиться начинаю, сам пытаться все делать... Да, Коля Пейко...

...За окнами свиридовского дома лежит волнистый снег, приветливая глазурь с отливом темнеющей синевы небесной и розового глянца от заката. Тихая, мягкая зима за окнами, без сильного мороза; снегу много. В комнате на светлых обоях, на лаковых изгибах рояля лежат оранжевые полосы, и вся комната — как картина, интерьер некого чудесного спектакля. Чистота и свежесть студеного воздуха снаружи проникают в комнату и различаются в ее запахе и тепле, как некий дух сладкий, родниковый — необычайно уютно и покойно от этого делается, — так бывает только зимой, сразу вспоминается “У камелька” Чайковского, “Декабрь”. Всё-таки здорово Петр Ильич сумел передать: там у него по настроению действительно — декабрь, никакой иной месяц!

Раздался стук в дверь. Эльза Густавовна пошла открывать. Донесся чей-то приветливый высокий голос, слышно было — улыбающегося человека.

— Ю-у-у-урочка! Выйди сюда, пришел Иван Яковлевич!

Старик встрепенулся.

— О, сейчас... Знаете, я вас должен на минуту покинуть. Ко мне пришел один замечательный человек, чистейшей души. Минута! Одна минута!