Выбрать главу

Да, Бунин всю жизнь воплощал, в меру сил — а уж творческой силой Господь его не обделил, — тот животворящий и утешающий, полный истины Дух, и очищающий нас от “всякия скверны”, и спасающий наши бессмертные души. И поэтому мы, вспоминая сегодня о Бунине, вправе снова воскликнуть: божественный мастер!

Полвека назад на чужбине скончался не просто один из заметных — отмеченных даже и Нобелевским комитетом — русских писателей, но почил вдохновенный подвижник, горячим и любящим сердцем трудившийся Богу-Творцу, Богу-Слову и Духу Святому, почил человек, чья высокая жизнь и высокое слово не могут для нас ни угаснуть, ни пасть в тьму забвения — если, конечно, мы с вами удержимся на высоте воплощенной Иваном Буни­ным русской идеи.

 

 

 

 

Николай Скатов • По высям творенья (к 200-летию Ф. И. Тютчева) (Наш современник N12 2003)

К 200-летию со дня рождения Ф. И. Тютчева

 

 

 

Николай Скатов

По высям творенья

“Был, например, в свое время поэт Тютчев...”

 

Уже в 1877 году, сразу после похорон Некрасова, Достоевский написал: “Был, например, в свое время поэт Тютчев, поэт обширнее его и художест­веннее, и, однако, Тютчев никогда не займет такого видного и памятного места в литературе нашей, какое останется за Некрасовым”*.

Сказано о Тютчеве здесь чуть ли не снисходительно (“например”), в прошедшем времени (“был”, “в свое время”) и в уверенности, что не займет он такого уж “видного и памятного места в литературе нашей”.

Но идет и идет все расставляющее по местам время, и, ничуть не затеняя места Некрасова, все виднее и виднее делает место Тютчева и, кстати, все более уточняет удивительные по прозорливости слова Достоевского об обшир­ности поэзии Тютчева. Такой обширности, какой до того не знала, может быть, и вся русская литература, не исключая самого Пушкина.

Что же это за обширность, поэтом которой не стал даже зрелый Пушкин и каким не успел стать юный Лермонтов?

Рассказывают, что когда-то наш великий инженер Сергей Королев, с полным сочувствием и симпатией относясь к современным офицерам-космо­навтам, не без тоски вспомнил еще одного русского офицера: “Вот бы кого послать в космос” — Лермонтова.

Но даже Лермонтов оказался открывателем только, так сказать, ближнего космоса — околоземных орбит, на которые он, прияв еще на земле снаря­женного Пушкиным, отправил в полет первого нашего поэтического космо­навта — Демона:

 

Печальный Демон, дух изгнанья,

Летал над грешною землей,

И прежних дней воспоминанья

Пред ним теснилися толпой...**

 

А сам только еще ступал на звездный путь:

 

 

Выхожу один я на дорогу;

Сквозь туман кремнистый путь блестит;

Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,

И звезда с звездою говорит.

 

В небесах торжественно и чудно!

Спит земля в сиянье голубом...***

 

 

Он уже увидел то, что отлетевшие от земли люди увидят лишь через сто с лишним лет — увидят и будут поражены видом голубой планеты. Нет, недаром Королев хотел увидеть в роли космонавта именно поэта.

Ближайшим членом такого маленького космического отряда поэтов оказался, как ни странно — но только на первый взгляд, — Кольцов.

 

Красным полымем

Заря вспыхнула;

По лицу земли

Туман стелется.

 

Разгорелся день

Огнем солнечным,

Подобрал туман

Выше темя гор*.

 

Это ведь не ландшафт и не пейзаж. Здесь одним взглядом охвачено все сразу — поля и горы, солнце и тучи: “все стороны света белого” — зрелище космическое. Правда, лишь немногие критики увидели в таком, казалось бы, простонародном, крестьянском, старозаветном Кольцове поэта будущего, а из поэтов, кажется, лишь Некрасов сказал: “и песни вещие Кольцова”.

Сейчас можно с большой уверенностью говорить и о Тютчеве как поэте будущего и смело назвать его “песни” вещими , да, собственно, так и сказал другой великий поэт ­— Афанасий Фет, назвавший Тютчева вещим .

Именно наши поэты предупредили появление будущих уже “теорети­че­ских” наших космистов: Циолковского, Чижевского. А первый у нас философ космоса Николай Федоров жил в твердой уверенности, что именно Россия станет пионером его освоения. “Я, — говорил Циолковский, — преклоняюсь перед Федоровым. У нас в семье любовь к России ставилась на первое место, а Федоров был верным сыном России. Я часто повторяю его слова, ставшие мне известными не от самого Федорова, а много лет спустя после его смерти: “Самая ширь земли русской способствует образованию богатырских харак­теров и как бы приглашает к небесному подвигу”**.

Россия и отправила в звездные миры первого своего космонавта — первого своего поэта, устремившегося в космические бездны, первого и приявшего всю тяжесть космических, во всяком случае в психике, перегрузок.

 

Небесный свод, горящий славой звездной,

Таинственно глядит из глубины.

И мы плывем, пылающею бездной

Со всех сторон окружены***.

 

Дело, конечно же, совсем не в том, что Тютчев нарисовал картинки космоса: да разве такие картинки не рисовали — и до и после — и в поэзии, и в живописи, и в графике.

 

Поэт “космического чувства”

 

В свое время, уже довольно давно, еще до революции, один из писавших о Тютчеве проговорился точным словом о нем, не просто как о поэте космоса, а как о поэте “космического чувства”****. Специалисты говорят о побывавших в космосе как о людях уже иного мироощущения, потому-то и Королев мечтал о великом поэте как единственно по-настоящему способном передать такое мироощущение, выразить космическое чувство . И это не было только прорывом туда , но и длительным пребыванием там — человека, постоянно ощущавшего себя перед лицом всего мирозданья и частью этого мирозданья:

 

Есть некий час в ночи всемирного молчанья,

И в оный час явлений и чудес

Живая колесница мирозданья

Открыто катится в святилище небес!

 

Наш поэт сподобился и промчаться в такой колеснице в некий час всемирного молчания, и пройти таким странником, когда

 

Чрез веси, грады и поля,

Светлея, стелется дорога, —

Ему отверста вся земля —

Он видит все и славит Бога!..

                     (“Странник”)

 

Сподобился ощутить: “в час тоски невыразимой все во мне и я во всем”, — может быть, самая точная формула всего тютчевского мироощущения — не только поэтического, хотя в поэзии и наиболее явственного, а потому в какой-то мере и нам доступного.

Ведь даже в, казалось бы, бытовом письме (от 14 июля 1843 г.) жене он пишет: “Мне кажется, будто для того, чтобы говорить с тобою, я должен приподнять на себе целый мир”. Это действительно мироощущение Атланта (во всяком случае, в психике), который небо держит .

И если гений Пушкина — земное “наше все”, то тютчевский гений вырвался за пределы земного притяжения и в этом смысле смог возгласить:

 

По высям творенья, как бог, я шагал,

И мир предо мной неподвижно лежал.

 

Это совсем не значит, что поэт пребывает только на высях творенья, что он отлетает от этого мира в надзвездные миры. У него не только нет никакой отвлеченности. Наоборот. Потому-то и рождается необычайная острота реаль­ного земного бытия, буквальная, доподлинная, так сказать, пережи­вае­мость самой жизни. Но в любом конкретном провидится общее, в мимо­летном и преходящем проступает вечное, в любой микродетали дышит макромир.

Так, чуть ли не бытовая бессонница под “часов однообразный бой” выводит все к тому же ощущению человека, оказавшегося волею судьбы, стихии, Рока перед лицом мира: