Напрасный труд — нет, их не вразумишь.
Чем либеральней, тем они пошлее,
Цивилизация — для них фетиш,
Но недоступна им ее идея.
Как перед ней ни гнитесь, господа,
Вам не снискать признанья у Европы.
В её глазах вы будете всегда
Не слуги просвещенья, а холопы.
Конечно, Тютчев говорил о либералах-политиках, и уж тем более непозволительно говорить о пошлости, скажем, либерала Тургенева: и все-таки если для Достоевского обширность — одно из главных достоинств Тютчева, то Тургенев, много сделавший для издания и пропаганды Тютчева, чуть ли не извинился: “Круг г. Тютчева не обширен — это правда”*. Нечто подобное промямлил и Дружинин: “Область г. Тютчева не велика”**.
Все это знаменовало только одно: неспособность, может быть, и боязнь войти в этот круг и объять все величие той области , которую открывал для человечества г. Тютчев.
Характерна ведь и та правка, которой подверг поэта Тютчева (как, впрочем, и другого великого поэта этого плана — Фета) редактор Тургенев. В литературе отмечалось, как, например, в стихах:
Итак, опять увиделся я с вами,
Места немилые, хоть и родные.
“беспощадное” (В. Кожинов) тютчевское слово “немилые” заменяется вялым тургеневским “печальные” и т. п.
Тютчевская поэтика не вмещается в привычные литературные каноны.
Лирика Тютчева — лирика грандиозных обобщений — рождала особый поэтический язык. Поэт и критик Павел Якубович когда-то точно назвал свою статью о Тютчеве “На высоте”. Весь его стиль есть тоже результат ухода от всего житейского, натуралистического, бытового. Уже в позапрошлом веке Тютчева называли архаистом: столь необычными и высокими казались его стихи.
Для выражения тех чувств, дум и ощущений, которые переживал и испытывал “на высоте” шагающий “по высям творенья”, требовался и создавался как бы особый язык. И здесь Тютчев тоже явление почти уникальное.
Знаменитый филолог А. А. Потебня писал в свое время, что разные языки в одном и том же человеке связаны с разными областями и приемами мысли: “Человек, говорящий на двух языках, переходя от одного языка к другому, изменяет вместе с тем характер и направление своей мысли . Ф. И. Тютчев служит превосходным примером того, как пользование тем или другим языком дает мысли то или другое направление, или, наоборот . Два рода умственной деятельности идут в одном направлении, сохраняя свою раздельность, через всю его жизнь, до последних ее дней. Тютчев представляет поучительный пример того, что эти различные сферы и приемы в одном и том же человеке разграничены и вещественно”***.
Тютчев не был просто человеком, владевшим разными языками, в нем жили не всегда совмещавшиеся и разнонаправленные языковые стихии.
Французский язык стал не только языком света, служебных и житейских отношений, но и языком переписки и политических статей, которые Тютчев писал. Впрочем, на французском, которым, по авторитетным французским свидетельствам, Тютчев владел “с поразительной силой”, он мог писать и стихи. Русский же язык был, по выражению Ивана Аксакова, изъят из ежедневного обращения. Русский язык хранился у поэта, как в сказочной кладовой, которая открывалась нечасто и ненадолго. По-русски творилось, как оказалось, главное дело жизни — стихи.
“Русская речь, — говорил один из современных исследователей Тютчева, — стала для него чем-то заветным, он не тратил ее по мелочам бытового общения, а берег нетронутой для своей поэзии”*. Это сказано выразительно, но не совсем точно. Дело не просто в “мелочах бытового общения”. Ведь и из поэтического языка исключались целые слои, которые могли оказаться важными и значительными для другого поэта, например Некрасова. “В самом Тютчеве можно заметить узость сферы, обнимаемой его русским языком”**, — скажет тот же Потебня. Но в высоких и обширных философско-поэтических сферах только такая своеобразная консервация и “узость” языка, избежавшего эмпиризма и натуралистической замусоренности, была необходима и оправданна.
Для Тютчева, имеющего дело со всем миром, с целой природой, характерно стремление к большим обобщениям. Отсюда простота, первозданность, идеальность многих его эпитетов. Один из постоянных и излюбленных — “золотой”. Его эпитет, как и вообще почти любой тютчевский образ, фокусирует мир природы, устанавливая связь отдаленных вещей и явлений. Самые необычные комбинации типа “поющих деревьев” у Тютчева — результат ощущения единства мира природы, родства всего в нем. С. Франк в свое время уже только на основе наблюдений над тютчевским эпитетом сделал выводы о грандиозном масштабе его поэзии.
Человек и природа, как правило, явлены в стихах Тютчева не только в целом, но и как бы в первозданности.
В стихотворении “Безумие”, например, пустыня предстает и как извечная библейская праземля, праприрода:
Там, где с землею обгорелой
Слился, как дым, небесный свод, —
Там в беззаботности веселой
Безумье жалкое живет.
Под раскаленными лучами,
Зарывшись в пламенных песках,
Оно стеклянными очами
Чего-то ищет в облаках...
Некая природа вообще, как некий вообще север в другом стихотворении:
Здесь, где так вяло свод небесный
На землю тощую глядит,
Здесь, погрузившись в сон железный,
Усталая природа спит...
Есть в русском народном эпосе поэтическая формула:
Высота ли, высота поднебесная,
Глубота ли, глубота, — окиян-море.
Вот так поэзия Тютчева не только поднимается в высоту поднебесную. Его “космическое” чувство охватывает всю полноту и единство мира. Оно опрокинуто и в глуботу бесконечную, обращено, как теперь иногда выражаются, “вовнутрь”, погружено в неисчерпаемый окиян-море человеческой души.
Лирику Тютчева часто называют философской. Русская поэзия знает философские стихи, когда поэты (например, так называемые любомудры) прямо излагали свои воззрения, применяя их к конкретному случаю, иллюстрируя образами. Этого никак нельзя сказать о Тютчеве. Его стихи философичны только по проблематике (да и то критиками в известной мере насильственно извлеченной), по глубине, по способности выйти к конечным вопросам бытия: жизнь и смерть, вера и безверие, хаос и космос.
Но мысли и чувства поэта лишены абстрактности, их пробуждает только конкретная жизнь, и они высекаются со страшной силой, оказываясь захватывающим лирическим порывом. И никогда на нем не успокаиваются, рождая иной, подчас прямо противоположный. Его поэзия не информация о найденном, не провозглашение окончательных истин, не сообщение об итогах поиска, но сам неостановимый поиск.
Тютчевская лирика — это, наверное, единственная в своем роде лирика-трагедия. По непримиримости столкнувшихся в ней начал и по силе самого столкновения Тютчев может быть сравним в нашей литературе с Достоевским: культ личности и ее ниспровержение, утверждение Бога и его отрицание, заявление духовности природы и ее опровержение:
Не то, что мните вы, природа —
Не слепок, не бездушный лик,
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык.
Вы зрите лист и цвет на древе,
Иль их садовник приклеил?
Иль зреет плод в родимом чреве
Игрою внешних, чуждых сил?
Обычно пишут, что это стихотворение есть отповедь идеалиста-шеллингианца материализму. Но дело в том, что основной оппонент у Тютчева располагается не вовне, а в его же собственных стихах, ну, скажем, таких:
Природа — сфинкс. И тем она верней
Своим искусом губит человека,
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней.
Вот вам и душа природы, вот и любовь её.
Недаром одно из стихотворений Тютчева названо “Два голоса”. Можно продолжить: “Два демона ему служили”, “Два единства”, “Две силы есть...” и т. д.
Отсюда и такая роднящая с Достоевским особенность поэзии Тютчева, как ее диалогичность. Еще современники обращали внимание на фрагментарность тютчевских стихов. “Как-то странно, — удивлялся этому вроде бы неожиданному для лирического стихотворения свойству Фет, — видеть замкнутое стихотворение (речь идет о стихотворении Тютчева “Итальянская вилла”. — Н. С. ), начинавшееся союзом и, как бы указывающим на связь с предыдущим и сообщающим поэме отрывочный характер”*.