Выбрать главу

Действительно, его стихи часто отрывочны, диалогичны, фрагментарны, но это фрагменты грандиозной картины и только в ее общей раме они обретают смысл.

Такая картина и восприятия внешнего мира и соответствующие такому восприятию переживания внутреннего состояния духа столь грандиозны, сложны, стихийны, что во всем своем составе и одновременности оказы­ваются в принципе невыразимыми.

 

“Молчи, скрывайся и таи...”

 

Здесь же лежит и объяснение лишь на первый взгляд странного противо­речия, давно озадачивающего критиков нашего поэта. С одной стороны, человек, заявляющий, что более всего на свете любит Отечество и поэзию. С другой — сравнительное его равнодушие к судьбе своих стихотворных созданий — и неопубликованных (случайно и, кажется, почти без сожалений сжег переводы из “Фауста” Гете), и напечатанных. Почти равнодушие и к самому факту напечатания: ведь публикациями его стихов занимались — при этом сопровождая их подчас произвольной редактурой — другие люди.

Обычных в критике объяснений — два. Или: Тютчев не придавал своей поэзии такого уж большого значения, хотя “между прочим” и писал стихи. Или: Тютчев лишь скрывал и сдерживал свои подлинные авторские чувства, хотя за судьбой своих стихов и отзывами о них следил ревниво и пристрастно.

Ни то и ни другое. И противоречие здесь кажущееся.

Стихии космического чувства таковы, что единственной доступной человеку стихией, способной если не передать, то хотя бы навести на след, дать, пусть не до конца понятные, намеки, обозначить все равно не всегда ясные знаки, оказывается стихия поэтическая (“Поэт всесилен, как стихия...”). Но и в этой своей способности все равно никогда не могущая достичь адекват­ного внешнего выражения.

Здесь сам (неизбежный в поэте) творческий процесс-удовлетворение важнее и дороже все-таки никогда не удовлетворяющего и в конце концов охлаждающего результата. Здесь невозможно пушкинским поэтом провоз­глашенное:

 

Всех строже оценить умеешь ты свой труд.

Ты им доволен ли, взыскательный художник?

Доволен? Так пускай толпа его бранит…*

 

Тютчевский поэт и сам никогда не может быть доволен. Здесь обречен любой его труд и не помогает никакая самая строгая степень взыскательности. Это высший поэтический самосуд, приговаривающий, наконец, даже к само­отрицанию.

Отсюда стон: слово о слове, взывающем — Silenzium**:

 

Молчи, скрывайся и таи

И чувства и мечты свои —

Пускай в душевной глубине

Встают и заходят оне

Безмолвно, как звезды в ночи, —

Любуйся ими — и молчи.

 

Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?

Поймет ли он, чем ты живешь?

Мысль изреченная есть ложь.

Взрывая, возмутишь ключи, —

Питайся ими — и молчи.

 

Хотя способность, пусть и в иной сфере, к абсолютной поэтической адек­ват­ности Тютчева, конечно, влекла и восхищала. Отсюда слово о Пушкине: “божественный фиал...”, “богов орган живой...”

Silenzium (молчание) сопроводило важнейшую сторону тютчевского бытия — и вот в каком отношении.

Конечно, у опускавшегося в такие глубины душевного бытия и прошагав­шего по таким высям творенья поэта такие “космические” чувства так или иначе должны были проявляться непрерывно,всесторонне и разнообразно. Даже лучшие биографы Тютчева, от самых первых до самых последних, сетуют на то, что сам Тютчев будущим своим жизнеописателям никакой пищи не оставил.

“Для большинства писателей, — как бы умеренно они себя ни ценили, — потомство, по выражению Чичикова, — все же “чувствительный предмет”. Многие еще при жизни заранее облегчают труд своих будущих биографов подбором материалов, подготовлением объяснительных записок. Тютчев — наоборот. Он не только не хлопотал о славе у потомков, но не дорожил ею и у современников; не только не помышлял о своем будущем жизнеописании, но даже ни разу не позаботился о составлении верного списка или хотя бы перечня своих сочинений. Никогда не повествовал о себе Никогда не беседовал о своем личном прошлом”***. Это пишет человек, десятилетиями знавший Тютчева и, так сказать, член семьи — муж дочери поэта Иван Сер­геевич Аксаков. К тому же, по сути, соратник и во многом единомышленник.

И через сто с лишним лет уже современный автор Вадим Кожинов отме­чает “труднейшее для биографа обстоятельство”: “Федор Иванович Тютчев был человеком, который крайне мало заботился о том, чтобы выразить, воплотить, утвердить себя внешне...”*.

Дело в том, однако, что это действительно труднейшее для биографов Тютчева обстоятельство как раз и облегчается тем, что он не обременил такую работу никакими так или иначе неизбежными ввиду “чувствительности предмета” преднамеренностями, предвзятостями, попытками ориентировать. Точнее: всё это перед ликом того мира, в котором он жил и который переживал, его вообще ничуть не занимало и не волновало.

К нему уж никак не могли бы быть отнесены такие характеристики пуш­кинского поэта:

 

Пока не требует поэта

К священной жертве Аполлон,

В заботы суетного света

Он малодушно погружен;

Молчит его святая лира;

Душа вкушает хладный сон…**

 

Дело в том, что во вселенские заботы мира, в котором Тютчев жил — и совсем не только как поэт, — он был погружен постоянно. И в этом смысле он был замечательно цельным человеком. Возможно, здесь-то и лежит ключ к объяснению многого в его жизни: быта, любви, поэтики и политики.

Вообще всего его облика — человека не от мира сего. Многие современ­ники свидетельствовали, что имеют дело не с обыкновенным смертным, а с человеком, отмеченным даром Божиим, с гением.

 

“Это гениальный, величавый и дитя старик”

 

В одном из писем великий сердцевед Лев Толстой определил суть дела: “Это гениальный, величавый и дитя старик”***. Собственно, он был мудрым стариком уже в молодости. Карл Пфеффель вспоминал, что за исключением Шеллинга и старого графа де Монжела (выдающегося многолетнего премьера Баварии) Тютчев не находил равных себе собеседников, хотя едва вышел из юношеского возраста. И оставался “дитем” в старости. Вся материальная сторона дела, быт, житейские хлопоты оказывались уделом аккуратных, заботливых немецких жен. Не говоря уже о полном невнимании поэта к себе с этой стороны.

Характерный штрих. Вторая жена Эрнестина Федоровна обращается к дочери от первого брака Анне с просьбой отложить немного денег для того, “чтобы бедный папа мог немного приодеться, по возвращении (из Овстуга в Петербург. — Н. С. ) он ужасно оборвался”****. А ведь речь идет уже о камер­­гере императорского двора, то есть, переводя (условно, конечно) в военную и гражданскую классификацию — о генерале. Впрочем, и в “при­дворной службе” возникали этикетные проблемы такого рода. Жена брата царя Михаила Елена Павловна любила стихи Тютчева. Но вот казус. Дочь поэта Дарья пишет Д. И. Сушковой об отцовской “шевелюре, обилие и бес­порядок которой столь оскорбили вел. кн. Елену, что решила не пригла­шать его на свои приемы, о чем и объявила ему недавно во время обеда, на который позвала его с тем, чтобы высказать ему свое восхищение его стихами”*****.

Тютчев был бытийным, но уж никак не бытовым поэтом и человеком. Потому же если он и стал человеком служения, но уж никак не службы. Хотя, как известно, почти всю жизнь он был служащим — по ведомству иностранных дел.

Малозначимый чиновник в одной из германских земель — вот его удел на протяжении долгого времени. После пяти лет работы в Мюнхене — второй секретарь миссии. А еще после восьми чуть ли и не понижение — во всяком случае, в названии должности: младший секретарь. Скромное же продви­же­ние в чинах — чисто механическое: по выслуге лет (“титулярный советник...”, “коллежский...”). К тому же без малейших поощрений.

И дело не в равнодушии, если не в пренебрежении, к служебной карьере. Тютчев и прямо, и при разных посредствах хлопотал о повышениях, к тому же очень нужных и в зарплате: жалованье было небольшим.