Тем не менее я очень рад, что побывал в Париже в такую знаменательную минуту. Я вынес убеждение, что, какая будущность ни предстоит настоящему строю, он в теперешний момент положительно популярен и пользуется гораздо большими симпатиями, чем всякий другой в течение последних шестидесяти лет. Одним словом, это власть, нравящаяся толпе, и чтобы в этом убедиться, достаточно прислушаться к тому, что говорится на улице и как выражаются, когда речь идет об императоре.
* * *
Берлин, 24 октября/5 ноября 59
Наконец, наконец остается сделать последний шаг, и не далее как сегодня вечером я окунусь — не в вечность, как повешенные в Англии, но в бесконечность, как путешественники в России. Да, я еду сегодня вечером в Кёнигсберг, а оттуда на Ковну или на Ригу, судя по вдохновению случая или нашего консула в Кёнигсберге. Вопрос, как совершится путешествие, будет зависеть от тех же соображений. Я провел два очень приятных дня в Берлине. Я собирал сведения о совещаниях в Варшаве, которые, скажу в скобках, меня не особенно восхитили. А теперь передай мое приветствие всем моим петербургским друзьям, начиная с Блудовых.
Дорога из КЁнигсберга в Петербург
I
Родной ландшафт! — под дымчатым навесом
Огромной тучи снеговой
Синеет даль с ее угрюмым лесом,
Окутанным осенней мглой!
Все голо так и пусто, необъятно,
В однообразии немом,
Местами лишь просвечивают пятна
Стоячих вод, покрытых первым льдом.
Ни звуков здесь, ни красок, ни движенья;
Жизнь отошла, и, покорясь судьбе,
В каком-то забытьи изнеможенья
Здесь человек лишь снится сам себе.
Как свет дневной, его тускнеют взоры;
Не верит он, хоть видел их вчера,
Что есть края, где радужные горы
В лазурные глядятся озера...
Октябрь, 1859
II
Грустный вид и грустный час!
Дальний путь торопит нас...
Вот, как призрак гробовой,
Месяц встал и из тумана
Осветил безлюдный край...
Путь далек, не унывай!
Ах, и в этот самый час
Там, где нет теперь уж нас,
Тот же месяц, но живой
Дышит в зеркале Лемана!
Чудный вид и чудный край...
Путь далек, не вспоминай!
Октябрь, 1859
Этим письмом заканчивался очередной год переписки супругов. Что за сведения о совещаниях в Варшаве и какие это были совещания — установить не удалось. Да и не имели они теперь никакого отношения к мужу и жене, раз Федор Иванович 2/14 ноября возвратился в Петербург. Стихотворение же это поэт сочинил на обратном пути домой и послал его в письме к дочери Дарье. Читая его, невольно ловишь себя на мысли: а стихи все же гораздо лучше писем! Много раз прочитывая письма Тютчева к жене, не мог не удивляться: а где же те письма, которые он писал Денисьевой? Не могла же Лёля по полгода находиться в неведении о своем Боженьке?..
* * *
Петербург, 18 июня 60
Жребий брошен: “Alea jacta est”, как говорили Юлий Цезарь и г-н Ламартин, с совершенно различными последствиями. Не знаю, что выйдет из моего решения. Я уезжаю послезавтра, и к тому же сухим путем, потому что один добрый человек предоставил мне свою коляску, находящуюся в Динабурге, куда меня берется доставить управление железных дорог. Третьего дня я обедал у Блудовых на Елагином в обществе князя и княгини Черкасских, Самарина и любезной М-mе Шеншиной, которая удивительно похорошела. У нее было что-то на голове, кажется, называемое фоншон, произведшее на меня впечатление. Вчера я простился со своим Комитетом, не без сожаления расставаясь с сослуживцами, которые так хорошо ко мне расположены. — Меня очень огорчило ужасное несчастье, поразившее бедного Полонского. Неделю тому назад он потерял свою хорошенькую молодую жену, умершую от последствий тифа, соединенного с выкидышем. Говорят, что он без ума от горя. Бедная милая женщина умерла в сущности только оттого, что не могла привыкнуть к климату. Ей не было двадцати лет. — Наконец вчера я опять увидел Жюли Строганову в ее летнем помещении, таком знакомом и неменяющемся. У нее был, между прочим, некий г-н Фурнье из французского посольства, который навел меня на грустные размышления по поводу все более усиливающегося ослабления моей памяти. Оказывается, что несколько лет тому назад М-r Фурнье и я часто и с удовольствием видались. Поэтому он встретил меня самым сердечным и приветливым образом, что мне было тем более приятно, что он умный и далеко не обыденный человек... И вот, сколько я ни роюсь в своих воспоминаниях, я не нахожу никаких следов его существования в моем прошлом. Не печально ли это?..
Большая разница в возрасте между Тютчевым и князем Владимиром Александровичем Черкасским (1824—1878) и его женой княгиней Екатериной Алексеевной (урожд. Васильчиковой; 1825—1888) не мешала им поддерживать дружеские отношения; также, впрочем, и с Юрием Федоровичем Самариным (1819—1876), которого поэт считал одним из умнейших своих знакомых. Елене Сергеевне Шеншиной, подруге своих дочерей, он всегда симпатизировал, посвятив ей даже стихотворение “Тебе, болящая в далекой стороне...”. С поэтом же Яковом Петровичем Полонским (1819—1898) Тютчева кроме давних дружеских теперь связывали и служебные отношения (он служил секретарем в Комитете иностранной цензуры). Как раз в 1860 году у Полонского умерла первая жена Елена Васильевна, и он очень скорбел о ней.
* * *
Баден-Баден, 1/13 сентября 60
Итак, я в Бадене, где наконец обрел солнце, настоящее яркое и почти горячее солнце. Перед тем как приехать сюда, я принужден был остановиться дня два в Гейдельберге из-за флюса... Там я встретил обоих братьев Аксаковых, один из которых, Константин, очень сильно болен. Бедный малый, которого я видел в последний раз в Москве накануне смерти его отца, представляет только тень самого себя, — он, который был Геркулесом по силе и энергии. По его словам, он страдает аневризмой сердца. Другой брат, Иван, только что вернулся из славянских земель, и его рассказы, особенно в настоящую минуту, представляют необыкновенный интерес. Эта встреча очень меня порадовала. — Только что я приехал сюда, как во время первой моей прогулки в Лихтенталь встретил карету, откуда послышались радостные женские возгласы, относящиеся ко мне. Это были вел. кн. Елена Павловна и М-llе Раден, которые узнали меня и принялись меня звать, так что мое представление Ее Императорскому Высочеству совершилось самым неожиданным и, даже смею сказать, самым лестным и сердечным образом. — Баден еще очень блестящ. Что же касается знакомых, то имя им — легион. Тут Титовы, у которых я провел вечер вчера, затем — Ташеры, Климент Росетти, г-жа Калерджи... так что пока у меня нет недостатка в обществе... Каким-то чудом оказалось, что единственное, в чем все доктора, с которыми я советовался, не расходятся — это в пользе для меня виноградного лечения. Но вопрос в том — где найти этот виноград. Здесь ранее трех недель не будет достаточно спелого, вследствие чего мне советуют просто отправиться в Швейцарию, на берега Женевского озера, где всегда можно найти хороший виноград, — и я, вероятно, так и сделаю.
Встреча Тютчевым братьев Аксаковых, Константина Сергеевича (1817—1860) и Ивана Сергеевича (1823—1886), была слишком уж грустной. Младший брат вывез старшего за границу лечить, но этого не получилось. Константин Сергеевич скончался через три месяца в Греции, на острове Зант. А Федор Иванович, которому так понравился младший брат, еще и предположить не мог, что это его будущий зять... Встреченная поэтом на этот раз великая княгиня Елена Павловна была в обществе подруги его дочери Дарьи баронессы Эдит Федоровны Роден. Клементий Осипович Россет (1810—1866), майор в отставке, брат А. О. Смирновой-Россет.
* * *
Петербург, 16 сентября 62
Я ездил на новгородские празднества. Меня побудило то, что я мог там жить даром благодаря одному доброму малому, чиновнику, сына которого я помог поместить в Министерство внутренних дел и который из признательности умолял меня остановиться в его квартире. Празднества были очень хороши, и на церемонии освящения памятника мне пришлось видеть все, как нельзя лучше. Единственное, чего недоставало этому торжеству для меня, как и для многих других, это благоговейного чувства к прошлому, которое одно только могло бы придать церемонии ее настоящее значение. Тысяча лет не смотрели на нас с высоты этого памятника, впрочем, очень удачного.