Когда пишешь, нужно думать о каждой строчке, что это-то главное и есть, что за нее-то и будут тебя судить.
Берите на себя задания такие, чтобы трудно выполнить.
Поколение, которое вернется с фронта, очень мудрое будет, умное.
...Найдите краску своенравную, чтоб манило туда. Или чтоб задача была, когда пишете: почему так, отчего, зачем?
Слова покорябистее любят провинциальные писатели: “замызганный”, “похрумтывая” и так далее. Не нужно их. Когда тесно становится в словах, не разбрызгивайте пену, а попробуйте — может, выросли вы, — поищите философского смысла. Взгляните не в уровень с ними (героями), а со стороны, не в смыслах оценки, а в смыслах значения: свое личное отношение внесите.
Старайтесь искать человеческую ситуацию, а не уходите в словесность. Без всякой словесности — четкий рисунок. Слово должно быть в обтяжку, как перчатка, тогда только заиграет. Во все непременно вплетать сюжет, — что вы держите меня на словесах, на словесах, на словесах... Подробности хороши только к чему-то, чтоб не безымянно, обезличенно.
Надо быть деликатным, дайте о чем-нибудь и читателю догадаться. А то читатель руку поднимает: “Дайте я отвечу урок, дайте!” А автор сам все хочет: “Семью семь — сорок девять, восемью восемь — шестьдесят четыре”.
Не советую вам преждевременно печататься. Иногда мудро хорошую рукопись подержать в столе.
“Чернила поэта стоят столько, сколько кровь мученика” — арабская поговорка.
“Писатель” — священное слово. Берегите его, не добивайтесь. Это великое слово.
То, что легко дается, и человек знает, что это ему легко, и все-таки несет куда-то — это фальшивомонетчик.
Не верьте двум вещам: самомнению (фальшивая слава!) — я сравнил бы это с лучом прожектора, в который попал летчик, его слепит, и он грохается о землю; и похвалу принимайте на тормоз, на рессору.
Всегда в глазу держите, когда вас хвалят — ищите, почему вас хвалят. Это очень ядовитое пойло. Не верьте. ...И у вас всегда будет умное понимание, что вы ничего не умеете. Чем глубже это понимание, тем лучше.
Я никак не могу стать европейским писателем, в том смысле, что, отписав четыре часа, беру пальто, соответствующую шляпу и иду фланировать по улицам. Я человек азиатского склада. Как засяду, так до конца, пока не выдохнусь. А то хожу три месяца пустой, как бутылка.
Я работаю над романом три — два с половиной года. Ежедневно встаю в девять часов, в двадцать минут десятого уже за письменным столом. И сижу, не вставая, до четырех, пяти часов. И это каждый день.
В себе надо развивать инстинкт, какое пятно на какое место нужно. Как девушка: сорвет цветок и воткнет в волоса, или приколет к поясу — и хорошо. Это жест художника.
В рецептуру литератора, кроме способностей писать гладко, входит ваше умение ориентироваться так, чтобы через три часа после разговора с врачом, например, вы понимали бы некоторые вещи тоньше, чем он.
Всегда нужны обстановка и профессиональное отношение к обстановке. Вы чувствуете, как приятно сделать операцию на столе начальника станции, залитом чернилами? А перед этим сделайте, что врач очень устал. Усталость не профессиональная, а от дороги, от водки, от ночи — человеческая усталость. И вот, когда вносят раненого и он видит его, усталость уходит, профессионально уходит — сознание переключается.
Цените и показывайте это ощущение: “Я умею!”
Найдите мне поэтизацию трудового процесса. Во всяком процессе есть поэтика. Ей принадлежит будущее.
Кончился персонаж рантье, навсегда кончился. Ищите во всем профессию — это связь с эпохой, в этом будущее литературы.
Нежности в себе найдите!
На одном совещании Гитлеру, Кейтелю и проч. подали торт в виде Кавказа, с Каспийским морем из нефти — коричневого крема. И это снято в кино: как они Кавказ режут. Как можно такие вещи снимать? Они должны были знать, что История любит улыбаться. Они были кроме всего прочего дураки, это же пошло. Пошляки.
Гитлер — это художник небольшой очень, а это страшное явление — он обиженный и т. д., у него какая-то личная обида в отношениях с евреями. У него уже биологическая ненависть была, и все варианты, которые предлагала ему жизнь, были художественные. А художники во главе государства — это страшно. Это Нерон: “Я срою Гималаи”. Дурак, не сроешь.
Мне всегда было очень важно еще и еще раз услышать:
Ум наш — барин, а рука — чернорабочий, не станет она переносить понапрасну с места на место негодное. Потому рассказ или повесть, или даже роман хорошо переписывать много раз.
Прежде всего — сортировка материала. Когда тема готова — автор вдруг на пять метров над ними, над судьбами персонажей. Чем выше автор стоит над персонажем, тем глубже видит. Написать затем грубо, что происходит. Без деталей, цинично и грубо. Создать упрощение — тогда общий рисунок виден.
Безумно много диалогов. Диалоги — только тогда, когда автор бессилен выразить своими словами, когда колорит, когда перебранка. Разговоры — наиболее легкая форма: через тирешку написать!
Диалог должен быть мускулистый. Для этого надо знать точно, кто чего хочет: он хочет этого и делает такой ход. Когда вы пишете, всегда интереснее задавать такой вопрос: чего хочет, чего добивается?
Никогда не пишите “Победа”, “ЗиМ”, — через десять лет машина будет немодная.
Избегайте иностранных слов, не гонитесь!
У вас больше дней, не берегите их для себя, оставляйте для творчества.
* * *
Кому-то рекомендации Леонида Леонова покажутся чуждыми, далекими, кому-то сложными, а найдутся умники — элементарными. Но потому и в институте многие сразу обменяли его семинар на совершенно другой. Однако до сих пор, читая своих товарищей по Леоновской школе — авторов очень разных, но всегда отмеченных талантом, я с волнением душевным и веселым удивлением слышу отзвуки истин, которым мы сообща внимали. Надежно прорастали добрые зерна.
И я лелею надежду, что в наскоро записанных высказываньях можно углядеть не только “рецептуру”, но и угадать художника, озабоченного судьбой современной стилистики, настолько самобытного и крупного, что мало кто может подравняться к нему.
Работая над этими заметками, я снова прикасалась к прозе Леонова. И мне вдруг открылось, каким зорким и чутким было сердце Мастера к трагедии родины, России, русской интеллигенции, русского мужика, переживших Революцию, раздавленных ею. Талант помогал ему вязать и прятать концы, но могучий интеллект бушевал, не мог остановиться, и проникал, проникал... Щемящая боль, равная сегодняшней нашей, обнаженно выступает на страницах молодого еще тогда писателя. Как мы не видели этого? И все ли видим сейчас? Возможно, только будущим поколениям доступно станет полное понимание прозы Леонида Леонова — постоянная его многотрудная работа мысли, неиссякаемая игра ума.
А.Воронцов • Тайна третьего элемента (Наш современник N2 2001)
АНДРЕЙ ВОРОНЦОВ
ТАЙНА ТРЕТЬЕГО ЭЛЕМЕНТА
ГОРДОСТЬ И ПРЕДУБЕЖДЕНИЕ
Сто лет назад Льва Толстого отлучили от Церкви.
После революции 1917 года это событие не играло большой роли в культурной жизни страны и упоминалось разве что тогда, когда у агитпропа возникала необходимость привести пример “церковного мракобесия”. Сама же Православная Церковь, не отказываясь ни от одной буквы Определения Святейшего Синода от 20—23 февраля 1901 года, долгие годы хранила по этому поводу молчание, не желая, по-видимому, создавать очередной предлог для вмешательства власти в церковные дела. В конце 20-х годов, когда начались гонения на толстовские общины, до того не испытывавшие притеснений (какое-то время толстовцев даже в армию не брали), мотивы противопоставления Толстого Православной Церкви ослабли, а во время Великой Отечественной войны, после прекращения активных гонений на Церковь, эта тема звучала только в специальной литературе и учебниках. Атеистическая пропаганда никогда не раздувала конфликт Толстого с Церковью до уровня преследования инквизицией Коперника, Галилея, Кампанеллы и других, а ведь могла, да что там могла — обязана была по большому счету не упускать такой подарок! Однако, видимо, многим кремлевским мужам не таким уж подарком казались взгляды Толстого на Церковь, тесно связанные с его нигилистическим отношением к государству, и поэтому, наверное, существовала тайная команда питомцам Губельмана — “не увлекаться” историей с отлучением.