Выбрать главу

В то время как в эмигрантских патриотических кругах, близких к Зарубежной Русской Православной Церкви, критика религиозно-философских воззрений Толстого звучала даже сильнее, чем в Определении Св. Синода, ставя под сомнение и его литературные достижения, у нас все эти годы и официально, и неофициально Толстой считался флагманом русской дореволюционной литературы, а его учение было единственным из некоммунистических, что распубликовывалось массовыми тиражами (с обязательным конвоем из известных ленинских статей, но это мало меняло дело). Лишь во второй половине 50-х годов Толстого основательно потеснил на литературном Олимпе переизданный Достоевский. Два этих имени — Толстой и Достоевский — стали своеобразной визитной карточкой нашей литературы, главными свидетельствами ее общемирового значения. По этому поводу даже хохму придумали: “Толстоевский”, хотя мало было людей, столь противоположных по убеждениям, литературным принципам и пристрастиям, чем они.

При советской власти православное вероисповедание человека не противоречило его любви к чтению книг отлученного от Церкви Толстого, а Определение Св. Синода от 20—23 февраля 1901 года так долго не переиздавалось, что, вероятно, большинство батюшек знало о нем ровно столько же, сколько и миряне. Да и какое уже значение имела толстовская софистика, если приходилось существовать под железной пятой атеистического государства?

Правда, именно в это время критические взгляды на философию и творчество Толстого появились у людей, далеких от Церкви. Варлам Шаламов, прошедший ад Колымы, считал, что деятельность Толстого “привела и не могла не привести к большой крови”. 2 февраля 1968 года он писал в письме: “Толстой немало сделал, чтобы перевести спор в искусстве в живую жизнь, и не случайно все видные террористы начала века проходили первоначальную учебу у автора моралистических рассказов”. Но такая точка зрения не получила тогда повсеместного распространения.

Положение изменилось с конца 80-х годов, когда началось новое церковное возрождение. По сути, полемика почти вековой давности разгорелась вновь, и тому были объективные причины, ибо толстовство представляет собой род мировоззрения, питающегося энергией оппонентов: когда они слабы, слабы и толстовцы, и наоборот. К тому же, учение Толстого о принципах веры есть универсальная аргументация против канонической Церкви для всех раскольников, сектантов, еретиков и даже сатанистов. В условиях политической борьбы того времени анархические взгляды Толстого на общество и государство широко использовались “пятой колонной” Запада: всеми этими “межрегионалами”, “демороссами”, сепаратистами и сионистами (как, впрочем, и в начале века), что заставило включиться в полемику о Толстом светских публицистов-патриотов.

Историки культуры еще не обратили внимания, что в итоге борьбы с толстовством, ведущейся вот уже больше десяти лет православными и близкими к ним патриотическими изданиями, значительное количество верующих читателей стало, по сути, воспринимать имя Толстого как табу! Не менее значительное количество людей (по отмеченному свойству толстовства) сделало имя писателя знаменем борьбы с Православием и патриотами. Вероятно, и тот, и другой процессы объективны и правильно отражают суть и толстовства, и антитолстовства, но меня в данный момент более интересует культурная составляющая деятельности Толстого — и не только его.

Как можно было и предположить, Толстым в запале борьбы дело не ограничилось: у многих искренних, но поверхностных ревнителей Православия появилась потребность в ниспровержении других русских литературных авторитетов. Подозреваю, что не обошлось здесь без того, что Гегель называл “тирсицизмом” (по имени героя Гомера, врага Одиссея) — тайной и не всегда даже осознаваемой зависти к таланту писателей. Оговорюсь, что это не более, чем мое предположение, которое, однако, в контексте затронутой темы я не могу не высказать.

Совсем недавно довелось мне читать статью одного уважаемого мною православного автора (правда, неопубликованную), озаглавленную “Интеллиген-ция против Христа” или что-то в этом роде — и весьма симптоматичную. В ней, доказывая с разной степенью убедительности богоборческую сущность творчества весьма произвольно подобранных и не всегда сопоставимых по таланту писателей — Л. Толстого, Вл. Соловьева, Блока, Белого, Бальмонта, Брюсова, Вяч. Иванова, Мережковского, Гиппиус, Сологуба, Саши Черного, Волошина, Мандельштама, Цветаевой, Маяковского, Есенина, Клюева, Хлебникова, Горького, отца и сына Андреевых, Ходасевича, Пастернака, Демьяна Бедного (здесь-то что доказывать?), Эренбурга, Светлова (а где Багрицкий?), Мейерхольда, Эйзенштейна, Высоцкого, Вознесенского, Евтушенко, Бродского, — он с легкостью, наводящей на мысль о безответственности, называет в этом ряду Чехова, Бунина и Н. Гумилева.

Аргументацию “по Чехову” я позволю себе привести дословно, тем более что и состоит-то она из двух строк. “Антон Чехов — тихий безбожник, в отличие от Горького. Взрослым он церковь уже не посещал. Медицина усугубила его материализм и безбожие”. И все! Никаких даже примеров из творчества, что автор все-таки сделал в пассаже о Бунине: “Иван Бунин в стихах воспел Каина:

Он дрожит, умирает...

Но Творцу отомстит, отомстит!

Этот демонизм в русской литературе имеет истоком переводы с французского, английского и идет от Михаила Лермонтова, воспевшего демона, и от ранних стихов Александра Пушкина, воспевшего языческих богов, муз, безбожие и плотские грехи”.

По существу, Пушкин (с оговоркой) и Лермонтов тоже включены в “черный список”... Если бы мы имели дело с причудой одного автора, не стоило бы об этом и упоминать. Но это сегодня — тенденция, обозначившаяся достаточно давно. Покойный Вл. Солоухин, помнится, Гоголя разоблачал, а до него — М. О. Меньшиков... Доводилось мне слышать от православных точку зрения на творчество Достоевского (еще в советские времена), что сравнивать душевнобольного Мышкина с Христом (“князь Христос”) — кощунственно... Между прочим, примерно то же самое говорил Горькому об “Идиоте” Толстой. Ниспровергатели русских классиков словно забыли, что еще совсем недавно приходилось яростно защищать их от потоков грязи, что выливала на них “демократура”! Ведь прежде чем “съездить по сусалу” очередному литературному авторитету, не мешало бы почитать, что написал о нем какой-нибудь Парамонов, и если найдется там что-нибудь похожее на то, что собираетесь написать вы (а господа синявские любят использовать и “наши” аргументы, особенно что касается “нравственности”), то, может, не стоит и замахиваться? Ведь простецы вам поверят, а хитрецы беззвучно зааплодируют. Ай да патриоты, ай да молодцы: бесплатно своих мочат!

При желании можно найти гораздо больше аргументов “нехристианства” Пушкина, Лермонтова, Толстого, Чехова, Бунина, Гумилева. Да только зачем? Ну, хорошо: все они плохие и книги писали вредные — но кто у нас из писателей тогда остался-то? И тут, когда мы задаем себе этот вопрос, начинаем понимать тайную цель ниспровергателей: они не отпавших от Христа писателей разоблачают, они отвергают светскую культуру вообще. И хотят отлучить православных от большой русской культуры!

В основе этого стремления лежит непонимание того, что духовная культура без светской немыслима, что они как бы представляют собой внешнюю и внутреннюю стороны круга с взаимопроницаемой границей. Как человек, отдавший немало лет редакторской работе, заявляю с полной ответственностью: православных священников, пишущих стихи и прозу (особенно стихи), в процентном отношении ничуть не меньше, чем увлекающихся этим мирян. Само собой разумеется, что духовная проблематика у священников преобладает (хотя и не всегда), но и к канонической духовной литературе их творчество не отнесешь. Это светская по форме и духовная по содержанию литература, главным изъяном которой чаще всего является как раз неуверенное владение формой. Оттого и знакомы с ней больше редакторы, чем читатели. Впрочем, процентное соотношение творческих удач к неудачам у куда более многочисленных мирян — может быть, еще меньшее.