Выбрать главу

А струя все хлещет по лицу, щиплет закрытые глаза едким запахом мочи, хлещет... С 397-й по 405 страницу.

Но ведь мы уже сказали выше, что проза Сибирцева — это точно такое же погружение в Ад, как и в поэме Данте, а откуда возьмется в Аду время , если это — место вечных мучений? За античной рекой, которую поминает, лежа после удара ногой в пах, персонаж романа “Государственный палач”, времени больше нет, а есть только стон да “скрежет зубовный”. Практически они же окружают сибирцевских персонажей в их полуреальных, полусомнамбулических странствиях по сюжетным лабиринтам всех этих “психопатических этюдов”, “записок зануды и труса впридачу”, “пересказов мистификатора”, “рассказов-причитаний” и других, слагающихся в круги постигаемого Ада, произведений. Но страшны, тем не менее, не подробности живописуемых писателем беззаконий, и тут Сибирцев, похоже, и в самом деле перегружает бумагу словесами, увлекаясь описанием садистских сцен и сатанинских оргий (многословие — вообще один из самых основных недостатков его таланта, здесь я на сто процентов согласен с Ю. Старыгиной и надеюсь, что, работая над очередным томом своего собрания сочинений, он все-таки подумает над этим нашим двойным замечанием). Страшен же, я повторяю, не столько перечень конкретных проявлений зла в нашей сегодняшней жизни, сколько сам факт ее превращения в Ад — словно то ли мы вдруг ухнули в самые глуби преисподней, то ли всплыл тихой сапой со дна огненного озера зловещий город грехов Пандемониум и подменил собою окружавшую нас до этого реальность. Она и так-то была для нас далеко не Раем, а с похерением всех существовавших ранее нравственных барьеров погрузилась в такую тьму, которую не оттенишь никаким фотографическим ореолом.

Есть только один свет, который бы мог победить собой этот мрак — это сияние Божьей славы. Но здесь, на уровне нижних кругов Ада, в этом, как пишет Сибирцев, “элитарном подземном Клубе” (в который, заметим, сегодня превратилась вся страна) определяющим ныне является только одно слово — свобода :

“Свобода от всех условностей.

Свобода от всех чистоплюйских обязательств.

Свобода — от Бога!”

Ну, а там, где люди освободили себя от Бога, там сразу же простирает свою власть Его вечный соперник. Свято место, как говорится, пусто не бывает...

 

2

Надо признать, что в эстетическом плане чтение сибирцевского двухтомника — удовольствие весьма сомнительное. Да и можно ли вообще говорить о факторе удовольствия применительно к теме познания Ада? Даже блистательно переведенную М. Лозинским “Божественную комедию” не отнесешь к числу книг, написанных для читательского удовольствия, хотя она вроде бы и относится к вершинам поэтического мастерства. Двухтомник же Сергея Сибирцева включает в себя произведения, которые, в силу его многословности и стилевой тяжеловесности, отягощены такими неудобочитаемыми конструкциями и морально подавляющими сценами, что за их чтение, как за работу на вредном производстве, надо выдавать бесплатное молоко. Ну, например (и это, кстати, далеко не самый греховный из участков сибирцевского текста): “...Именно с тех студенческих лет, познав всевозможные чувственные упражнения, — познав их дьявольскую прелесть не с женщиной, а с девочкой-школьницей, похоже, каким-то образом тщательно изучившей запретные в те годы шедевры маркиза де Сада и порнороманистки Эммануэль, — именно с тех лет, а точнее с мартовской искристой капели я заполучил неизъяснимый психический недуг, пресле-дующий меня на протяжении всей моей жизни. Недуг, связанный с естественным отправлением половой жажды-нужды, которая в свою очередь крепко-накрепко связалась в моем подсознании, в тех мозговых центрах, отвечающих за полноценную задачу чувственных удовольствий в минуты близости с противоположным полом, сигналом-паролем для отмыкания этих самых тайников, ведающих оргазмом, служило всегдашнее мучительное ожидание, что вот-вот скрипнет дверь (неважно, какая и где) и в проеме во всем зримом родительском карающем очаровании предстанет мать той особы, с которой я в этот божественный, низменный миг слит (в тысячно-рутинном супружеском или элементарном любовно-похотливом) в единое “сиамское” целое...” (т. 2, “Приговоренный дар”).

Вникая в особенности прозы Сергея Сибирцева, опять и опять убеждаешься, что, вопреки топонимически звучащей фамилии автора и его сибирскому происхождению (он родился в Иркутске), ничего сибирского в его книгах нет, и истоки художественного своеобразия его текстов ведут нас опять-таки к перекличке с Дантовой поэмой либо же — к Гомеровой “Илиаде” и произведениям других античных авторов, основными художественными принципами которых являлись не внутренняя логика сюжета и не психологическая точность мотивировки поступков, а только авторский произвол над поведением героев, призванный продемонстрировать калейдоскопичность тех или иных человеческих качеств: достоинств (“Подвиги Геракла”) или пороков (“Золотой осел”). В этом же ряду лежит и большинство произведений Сибирцева, где мы почти на каждом шагу имеем дело с откровенной логической немотивированностью поведения его персонажей, совершающих те или иные поступки только по той причине, что это надо автору. Особенно он любит заставлять их открывать чужие двери, за которыми, как в шкатулке с сюрпризами, располагает свои главные сюжетные фокусы. Так, не дождавшись, пока его впустят в “офис” (а именно так герой называет снимаемую на стороне квартиру, где его жена зарабатывает проституцией деньги на семейную жизнь), он без всякого на то повода суется в дверь соседней квартиры, из-за которой, как ему показалось, за ним кто-то наблюдает. “Дверь подалась с душераздирающим скрипом, точно потревожили насквозь проржавелый якорь в клюзах бессмертного Летучего Голландца, — пошла-покатилась мне навстречу, уже игнорируя отпрянувшую руку...” Казалось бы, ладно уж, открыл и открыл, чего уж там, рука сама дернула за дверную ручку, но зачем же потом-то лезть в чужое жилье? А герой тем не менее не останавливается — как ни в чем не бывало шагает за чужой порог. “Мои ироничные глаза, — поясняет он свои действия, — готовы были увидеть и запечатлеть для незрелого потомства полнометражную картину ужасов, кошмаров и прочих разложившихся трупов растерзанной семьи красного профессора Канашкина, — чернильно-мрачный проем тянул войти...”

И он — входит. После чего, собственно говоря, полнометражная картина ужасов как раз и начинается.

Точно так же притягивает героя соседская дверь и в романе “Привратник “Бездны”, и, само собой, именно там, за этой абсолютно немотивированной дверью, таится самая пикантная и интригующая часть сибирцевского повествования, включающая в себя почти непременное (и практически всегда — с неким оттенком извращенчества) совокупление, сдобренное либо присутствием трупа, либо хотя бы разговором или размышлением о смерти. Надо сказать, что в отношении к вопросу смерти, а точнее — лишения кого-нибудь жизни — проза Сергея Сибирцева помимо произведений античных авторов весьма ощутимо перекликается еще и с русскими народными сказками из собрания А. Н. Афанасьева. Помню, меня всегда поражала не то чтобы даже жестокость афанасьевских сказок, а какая-то поразительная бесчувственность , с которой действующие в них несчастные сиротки и падчерицы орудуют грозными тесаками, четвертуя, словно капусту, лезущих в окно разбойников, а затем преспокойно складывая разрубленные ими на куски человеческие тела (!) в мешки и сумки и подавая ожидающим под окном братьям убитых (!) этот страшный груз под видом украденного добра. С такой же точно бесстрастной холодностью совершаются убийства и в прозе Сергея Сибирцева, что говорит о практически полном “похеривании и похоронении” той нравственной основы бытия, которая делала подобные деяния невозможными. Убийства, конечно, как и другие преступления, совершались во все времена, тут достаточно вспомнить хотя бы Раскольникова с его топором, опущенным на два женских черепа. Но в том-то и дело, что преступления, совершаемые в системе нравственных координат христианства, и особенно — Православия, всегда влекли за собой глубочайшие мучения души, осознающей свое впадение в греховность, а иначе бы, как мы понимаем, не могло быть и романа Достоевского.