Выбрать главу

Под конец жизни Виктора Васильевича ожидала неприятная история. Его дочь Татьяна вышла замуж за писателя-диссидента Владимира Максимова и вместе с ним в начале 70-х годов уехала во Францию, в Париж. Полторацкий воспринял это как удар по его репутации коммуниста, советского патриота, тяжело переживал случившееся. Незадолго до их отъезда за границу я поселился в той же “хрущевской” пятиэтажке на Бескудниковском бульваре, где жил Максимов, в том же подъезде, двумя этажами ниже. “Вот еще чего не хватало!” — думал я с раздражением, зная, что за этим диссидентом следят и, значит, я также буду под присмотром — еще не утихли отзвуки статьи моего обвинителя А. Яковлева.

С Владимиром Максимовым я не был лично знаком и не хотел этого знакомства, видел однажды, как, достав из почтового ящика у двери конверт, он, не раскрывая, с брезгливой миной вмиг распотрошил его, швыряя клочки в урну.

Таким оставался он в моем представлении и тогда, когда, укатив за границу, выпускал там, по собственному признанию, на деньги западных спецслужб (газ. “Завтра”, № 3/372, январь 2001 г.) свой карманный, с фотками местечковых авторов на обложке, журнальчик “Континент”, когда с началом “перестройки” зачастил в “новую” Россию, обделывая свои делишки, добиваясь возвращения квартиры, выпуская “собрания сочинений”, поругивая иных “демократов”, тех (и себя в том числе), кто “целил в коммунизм, а попал в Россию”, и расхваливая сионистов, которые якобы озабочены только одним благородным делом — переселением евреев в Израиль.

Заместителем главного редактора “Литературы и жизни” был Евгений Иванович Осетров. Почти ровесник (на два с лишним года старше меня), он уже имел опыт номенклатурного работника, пришел в газету из Академии общественных наук при ЦК КПСС, до этого работал зам. редактора областной партийной газеты во Владимире.

В самом начале 1960 года в “Литературе и жизни” была опубликована моя статья о Чехове в связи со столетием со дня его рождения. Уже после выхода газеты Евгений Иванович у себя в кабинете, покачивая головой, говорил мне с деланным ужасом:

— Вы назвали сторожа в “Палате № 6” “тупым Никитой”. Читатель знает одного Никиту, Никиту Сергеевича Хрущева, и подумает, что он — тупой Никита.

Признаться, мне и в голову не приходил Хрущев, когда я писал о чеховском герое по имени Никита — грубом, тупом стражнике доктора Рагина, запрятанного в палату для психически больных. Хотя время тогда было вроде бы и “оттепельное”, но играть в такие штуки, в намеки на вышестоящую тупость было чревато... Осетров при всей своей книжности был бдителен на сей предмет.

Не могу считать себя книжником, но и мне доводилось благодаря Осетрову попадать в их среду. Однажды он привез меня в дом известного старообрядца Михаила Ивановича Чуванова где-то под Москвой, и я был поражен увиденным сокровищем из старинных книг, инкунабул, рукописей, глядевших с полок как золотые слитки. И первое, что мне пришло в голову, — это тот ужас, который испытывал историк Михаил Петрович Погодин за судьбу своего знаменитого “древлехранилища” — бесценных памятников старины, которые хранились в деревянном доме поблизости от Новодевичьего монастыря и в любой час могли стать жертвой пожара. Такой же дамоклов меч страха, видимо, висел и над хозяином этого подмосковного деревянного дома с книжными сокровищами, этот страх как бы передавался даже и мне.

Евгений Иванович, перелистывая ту или иную книгу, громко восторгался переплетом, заставками, орнаментами, гравюрами, шрифтами. “Какие изумительные украшения! — грассировал он перед полками старинных священных книг. — Какие прелестные буквицы!” “Прелестный”, “прелесть” — были любимейшими словами Осетрова. По своей невыдержанности я раз осек его, когда, будучи в туристической поездке по Греции и Кипру, он, указывая мне на маленькую церковь, воскликнул: “Какая прелесть!”, на что я также воскликнул: “Какое отношение может иметь к церкви “прелесть”?” “С Вами, Михаил Петрович, трудно говорить”, — менял он тон разговора.

Перед нашим уходом Михаил Иванович Чуванов попросил оставить запись в его книге, и я выразил благодарность хозяину за “духовное окормление”, каковым и была для меня сама аура этого редкостного книгохранилища.

Евгений Иванович, можно сказать, был “очарованным книжником”, и это сказывалось во всем, о чем бы он ни писал. А писал он о народной культуре и художественных промыслах, о “гуслярах-самогудах” и о “Руси изустной, письменной и печатной”, о Москве и Кремле, “этюды о книгах” и “записки старого книжника” и т. д. Были здесь и живое ощущение великих творений наших предков, неподдельное любование художеством разного рода умельцев, легкость и увлекательность рассказа. И была некоторая загадочность в том, как это Евгений Иванович умудряется без всяких препятствий издавать и переиздавать свои сочинения по части “познания России”, когда в прессе, критике шла охота на “русопятов”, “русистов”, когда “познание России” допускалось в пределах “классовой борьбы”, а сама Россия именовалась “тюрьмой народов”. Секрет, видимо, был в том, что он как-то элегантно, “интеллигентно” касался той самой “русскости” и даже не предполагал, что в ней есть что-то еще, кроме эстетической оболочки. Где-то в своем очерке он восхищался размером купола одной костромской церкви, внутри которого может пуститься в круговой бег тройка лошадей. Для такого взгляда храм представляется частью ипподрома, художественного музея (фрески), пейзажа, чего угодно, только не тем, что он есть по сути: он не просто часть Вселенной, но и сама Вселенная, малая часть Бога, ибо в нем, в храме, в Евхаристии человек сообщается с Богом. Постижение этого и есть духовность. И это больше всего вызывает неприятие, резкое отталкивание известного рода людей “иного духа”.