Выбрать главу

Есть свидетельства такого рода и в нашем музее-панораме “Сталин­градская битва”. Одним из первых прислал в 1943 году проект памятника героям Сталинграда архитектор из Чили. Вот куда докатился гром победы!

Г. О.: Николай Кириллович, на большинство посетителей Мамаева кургана производят впечатление не только семидесятиметровая фигура Матери-Родины, стяги на стенах Пантеона, но и говорящие стены-руины, обрамляющие лестницу. Немеркнущий голос Левитана, звуки песни тех лет...

Н. М.: Да, “говорящие стены” — это одна из идей Евгения Викторовича Вучетича, воплощенная в камне и бетоне на кургане. Я сейчас подумал о другом. Стены — говорят... А умеем ли мы говорить о наболевшем, о святом для нас? Не забыли ли в рыночных баталиях и в битвах за трансферты главные слова, самые сокровенные понятия? Мы же видим, как опять в мире политические или великодержавные амбиции загоняют людей в новый тупик. Тупик насилия и жестокости.

И последнее. Грустно это говорить, но для многих героев войны эти торжества — последний парад. Давайте на них подравняемся хоть немного...

 

Анатолий Михайловский • Крепость духа (Наш современник N2 2003)

Анатолий Михайловский

Крепость духа

 

 

В каких бы отдаленных от своего города местах я ни побывал, на мой рассказ, что живу я в Доме Павлова, собеседники морщат лбы и недоумевают: “Но как же там можно жить? Это ведь руины, оставшиеся в напоминание о страшных днях Сталинградской битвы”. Люди часто путают разрушенную громаду бывшей мельницы (на немецких картах — крепость), вошедшей в комплекс музея-панорамы “Сталинградская битва”, со стоящим через дорогу домом-солдатом, на фронтальной стене которого в бетоне отлиты имена его защитников. И лишь у участников Великой Отечественной затуманивается взор, и они пожимают мне крепко руку, а то и прижимают к груди, к золоту наград, словно встретив боевого товарища.

Но я им по возрасту неровня. Когда в жутком огненном смерче горел Сталинград, бросая страшные блики на Волгу, а потом, словно в оживших библейских писаниях, загорелась и сама вода, а укрывшиеся в подвалах знаменитого в будущем дома жители вжимались телом, лицом в кирпичное крошево и глохли от близких разрывов авиабомб, я, четырехлетний мальчишка, хоронился с матерью от тех же гостинцев с неба в сырой земляной щели на окраине Грозного. Но я и мои сталинградские сверстники, выбрав­шись из-под земли, брали, обжигая руки, одни и те же сверкающие острыми краями раскаленные куски металла — начинку авиабомб, не понимая тогда, что они предназначены были для наших русых детских головушек.

В годы существования ГДР смотритель музея маленького немецкого городка, узнав, что я живу в Доме Павлова, признался, что в пору битвы на Волге штурмовал его. Заголив рубашку, он показал страшный уродливый шрам на животе. Может быть, украинец Собгайда, русский Черноголов или узбек Турдыев, славившиеся меткими бросками гранат, оставили пришельцу эту отметину. Старый смотритель музея, проникновенно глядя мне в глаза, искренне, с волнением говорил, что минувшее — урок для всех немцев навеки, и больше никогда, понимаете, никогда немцы не ввяжутся ни в какую военную авантюру. Похоже, он искренне в это верил. Но вот прошло всего полтора десятилетия после той встречи. И вновь — самолеты, но уже не со свастиками, какие я детским пронзительным зрением видел кавказской ночью на крыльях взятого в перекрестья прожекторов стервятника, а с тевтонскими крестами, c немецкой точностью и аккуратностью стали бить по сербским мостам, по телевизионным вышкам, домам престарелых, жилым домам, памятникам культуры.

В пору натовской агрессии на Балканах Волгоградская областная Дума приняла решение: отменить процедуру торжественного открытия немецкого кладбища под селом Россошки Городищенского района и связанные с этим визиты представителей правительства ФРГ и официальных лиц. Ибо ничего они не поняли, не помнят и ничему не научились. Вдовы, сыновья, внуки непрошеных гостей могут приехать и в скорби постоять у собранных с полей костей. Но никакой помпезности, никаких торжеств.

А то что же? Пройдет время, и они будут просить устроить свои кладбища где-нибудь в окрестностях Белграда? Впрочем, нынешние асы не так смелы, как их предки, бомбят чуть ли не из космоса. Их предки заходили на Дом Павлова на бреющем. Правда, защитники Дома, сражаясь “не по правилам”, не раз наводили немецкие бомбардировщики на немецкие же цели.

...Но, Господи, до чего же похожи руины мельницы напротив Дома Павлова, как слепец, глядящий своими окнами-провалами на Волгу, на разрушенные корпуса “Заставы” в Белграде, разбитые фабрики и жилые дома. Сербы сражались, они унаследовали дух Сталинграда.

...В те жуткие недели на экранах нашего пронатовского телевидения засек я, видимо, по недосмотру не вырезанный кадр. Среди сербского воинства мелькнуло курносое девичье лицо с русой косой. А на боку у дивчины — огромная сумка с красным крестом. Неужели в разгар жлобских споров — помогать или не помогать? — русские девчата уже добровольно выполняли свою роль сестер милосердия? Позже выяснилось: так оно и было.

Я хорошо знал одну такую женщину, которая без лишних слов в такой ситуации взяла бы санитарную сумку и без колебаний пошла бы в пекло сражений. Ибо и в Отечественную она была бойцом-добровольцем. Мемориальная доска с ее именем укреплена на торцовой, выходящей к разрушенной мельнице стене Дома Павлова.

В самые ее блистательные годы, когда она прославилась книгой “Сестренка батальона” и другими, повествующими о войне, стихами, в ее квартире № 1 в Дома Павлова всегда были гости: однополчане из знаменитого 10-го Ураль­ского добровольческого танкового корпуса, видные военачальники и вдовы погибших солдат, пришедшие к ней по-бабьи выплакать свою горесть. Она не жалела времени, принимала всех. А потом до глубокой ночи не гас свет в квартире первого этажа.

Под ее пером рождались строки: “Уж сколько лет прошло после войны, а я все на войне — среди друзей-танкистов. А я все на броне. И жарюсь на броне, и стыну. И сплю, пока идет артподготовка. Я навсегда осталась ротной санитаркой”.

В послевоенные годы я заходил к ней, “сестренке батальона” и писатель­нице Надежде Малыгиной, по-соседски в гости, когда она была на гребне славы, и мы подолгу разговаривали у полок с книгами, среди которых были ее произведения, изданные на языках многих республик.

А потом наступили для нее годы какого-то почетного забвения. Ее, правда, иногда приглашали в президиумы, упоминали в речах, но было это так, словно дорогой сервиз достают по случаю, к праздникам. К тому же она давно уже оставалась одна... Вот это пребывание в почетном забвении, которое коснулось в брежневскую пору многих фронтовых писателей, больно ударило по ней... “Я ношу тяжкую тяну с такой нечеловеческою силой”. Получалось, что эти строки, написанные Надеждой о войне, больше подходят к ее жизни в закатных лучах известности.

Как ни старался я со своей семьей морально поддерживать ее, приглашать в совместные вылазки на природу, но она словно таяла на глазах и однажды, с синими кругами под глазами, посетовала на свою неприкаянность: “Куда ни приду, сначала восторги, ахи и охи, а потом смотрю: у всех свои дела, а я повсюду лишняя”. Тень начавшегося забвения героев войны, ее участников — танкистов, пехотинцев, санитарок — своим душным крылом смахнула ее из жизни.

Никто не мог понять тогда, о чем догадался, поведал писатель-сталин­градец Юрий Бондарев: это уже пускала корни ненависть либеральной интел­лигенции к нашей военной истории, когда стали ходить мнения, что и “Сталинград удерживали спьяну”, и “здесь на трех солдат была одна винтовка”. Этому начавшемуся духовному тлению не придавали еще значения... Но тогда этой интеллигентской либеральной ненависти не давали развернуться ни сам Юрий Бондарев, часто приезжавший в Сталинград, ни другие писатели-фронтовики, ни сохранявшие еще силы защитники Отечества.