Выбрать главу

Представал перед нами профессор на сцене Комаудитории, как судачили наши студентки, в потрепанных брюках, с потертым портфелем. Но как прифасонился наш Геннадий Николаевич, когда в жизни ученой братии грянуло важнейшее для них событие (кажется, в 1947 году) — трехкратное-четырех­кратное повышение зарплаты. Перемена была очевидна и в соответственном повышении градуса собственного достоинства. Теперь уже не могло быть того, когда, например, принимавший у нас в первом семестре первого курса экзамен по истории профессор Константин Васильевич Базилевич, слушая ответы студентов, на их глазах рвал хлеб красными мужицкими руками и жадно ел, не стесняясь.

Константин Васильевич читал нам историю России феодального периода и был прекрасным лектором. Читал он лекции густым мужественным голосом, прохаживаясь по сцене с прямой военной выправкой; говорили, что в первую мировую войну он был авиатором.

Лекции по русскому языку читал С. И. Ожегов. С аккуратненькой, ухоженной бородкой ходил он, раскланиваясь налево и направо, вежливенько улыбаясь, настороженно любезный. И лекции его были аккуратные и скучные. Одно осталось у меня в памяти от них — совет, чтобы мы учились правильному русскому языку по речи дикторов радио.

Недавно, в связи со столетием Ожегова, я где-то прочитал, по-моему, в воспоминаниях его сына, что в молодости отец был кавалеристом. Это меня просто поразило — настолько это не походило на нашего лектора Ожегова, смахивавшего всем обликом своим на провизора. “Наука о языке”, видно, так прилизала его, что в нем не осталось ничего не прилизанного. Позднее, уже после университета, встречаясь с писателем Алексеем Юговым, ратоборцем за русский язык, я был очевидцем того, как этот человек, обычно спокойный, по-старомодному обходительный, выходил из себя при имени Ожегова — “запретителя”, “окоротителя” народных слов с его кастрированным — после языкового моря словаря Даля — “Толковым словарем” с бесконечными пометами “уст.” (устаревшее слово).

Большое значение в нашей студенческой играли хлебные талоны. Иногда по ним мы могли получить целый белый батон! О, эти спасительные  в моей студенческой жизни редкие батоны! На них я покупал билеты в Большой театр. Как, помню, поразил меня голос неизвестного мне певца, исполнявшего роль Германна в “Пиковой даме” Чайковского. Я так был поражен драматическим тенором Георгия Нэлеппа, что сумел попасть вторично на “Пиковую даму”, и как был огорчен, когда в программке увидел фамилию Ханаева. Уже не было того впечатления, я даже хотел уйти со спектакля и только впоследствии понял, какой выдающийся певец и Ханаев. Так “на батоны” смог я услышать в русской музыкальной классике голоса Михайлова, Пирогова, Козловского, Лемешева, Нэлеппа, Ханаева и других великих русских артистов.

Но все это шло за счет недоедания. Жил я на свою скромную стипендию (22 рубля — на первом курсе, затем немного повышалась), несколько рублей получал как инвалид Отечественной войны, мать с ее малыми детьми не могла мне помогать, для них сказкой было, когда я, приезжая на каникулы, привозил им что-нибудь съестное, тот же сбереженный батон. И, видимо, не случайно к концу учебы в университете весной 1948 года я заболел туберкулезом и летом месяц провел в санатории “Алкино” под Уфой.

*   *   *

Социология, классовость, приоритет материального над духовным — все это на лекциях и семинарах преподносилось не как предмет для раздумья, самостоятельного осмысления, а именно вдалбливалось в студенческое сознание, давая иногда фантастические результаты. Мой друг Сергей Морозов, с детства глубоко религиозный, признавался мне, уже спустя много лет после окончания университета, что после лекций  по диамату он начал думать, что Бога породила материя. Я тогда был неверующим, даже в родных мещерских местах меня считали атеистом. Каким-то образом сделались для моих земляков известными мои споры с бухгалтером ФЗУ (фабрично-заводского училища) при местной ватной фабрике Федулом Ивановичем, с которым я познакомился перед поступлением в университет. Высокий, с медлительной походкой, с палкой в руке, он напоминал мне дореволюционных купцов, как их могло представить мое воображение. Позднее, уже после его смерти, я узнал, что он был толстовцем, но я тогда видел в нем “обычного” верующего и горячо спорил с ним. С ласковой, чуть с хитринкой улыбкой он молча выслушивал меня и отвечал мне обычно цитатами из Евангелия; особенно запомнилось: “Иго мое благо, бремя мое легко”. Споры со стариком тогда не коснулись души моей, духа моего. Перед отъездом в Москву я немного поработал военруком ФЗУ. Провожая меня, главбух выписал мне какую-то материю, бумагу и на прощание обнял с дрогнувшим от волнения лицом.