За два дня, пока я был у Сергея, я поговорил с его дочерью Аленой (видел ее еще девочкой четверть века назад), она работает преподавателем музыки, но, видимо, скоро расстанется с ней. В тихом голосе ее, в улыбке, благостной и грустной, чувствовалась какая-то отрешенность от житейских забот, но я не принял всерьез слов ее отца, что она может уйти в монастырь. Во время вечерних проводов на вокзале я из окна вагона наблюдал, как Алена, глядя в мою сторону, приложив ладонь к щеке, покачивала головой (дескать, скоро — спать, спать!), а мой друг стоял, понурившись, неподвижно, думая о чем-то своем. Такими они и остались в моей памяти.
Через некоторое время из телефонного разговора с Сергеем я узнал, что знакомый ему старец советует Алене идти в монастырь. Я почему-то (мое ли это дело?) сказал другу, что не надо этого делать, но в трубке было молчание. И вот уже совсем недавно, в начале августа 2001 года, позвонив в Саранск, узнаю от Сергея, что он с дочерью были с 18 июля три дня в Москве, не дозвонились мне (мы были с женой за городом), провели эти три дня в Троице-Сергиевой лавре, и теперь готовится перемена в их жизни. Алена уходит в монастырь, а он хочет продать квартиру в Саранске, купить дом в Дивеево, в святых местах преподобного Серафима Саровского, и жить там.
* * *
Главным для нас, тогдашних студентов, было то, что мы жили предощущением конца войны, и перед этим меркло все другое. Наши войска вели наступление по всей Восточной Европе, приближаясь к гитлеровскому логову. И вот в День Победы — непередаваемое словами ликование многотысячной массы людей в центре Москвы, на Манежной площади против университета; небо, вызывавшее в моей памяти огни трассирующих пуль ночью, когда мы шли на передовую; махающие приветственно руками толпе американцы с балкона своего посольства, находившегося тогда рядом с университетом. Но не могли видеть всего этого мои дяди по матери Миша и Костя, миллионы и миллионы погибших на войне...
Да, наше поколение причастно к великой истории, и это ощущение грандиозности, величия ее живет в нас, особенно теперь, когда уже не стало великой державы и наступил разгул разрушительных сил с их “пятой колонной”, политическими предателями и ничтожествами. Я счастлив, что был современником Сталина. Он жил в моем сознании как воплощение самой страны. Помню, как я выходил зимними вечерами из университетской библиотеки на Моховую, смотрел на обвеваемые метелью суровые зубчатые стены Кремля и думал: здесь живет Сталин, здесь — центр мира. Кремль для меня был связан с именем Сталина, и какой глубочайший смысл был в цитатах из иностранной прессы: “Кремль решил”, “Кремль требует”, “Кремль отвечает”. За всем этим стоял Сталин. И какое омерзение, брезгливость вызывают во мне, знавшем, что такое был Кремль при Сталине, — штампы в “демократической” печати о нынешнем Кремле: “Кремль выжидает”, “Кремль ждет ответа” — это о черненьких-то мальчиках в джинсах из “администрации президента”, для которых высшее пособие по государственной мудрости — анекдоты хохмача Хазанова.
С окончанием войны “мужской состав” филфака стал пополняться за счет демобилизованных из армии (не по ранению, а в связи с Победой). Это были люди постарше нас, пришедших в университет после ранения. Многие из них не знали вообще, что такое передовая — особенно из числа пристроившихся в редакции дивизионных, армейских газет, в политотделы “по линии комсомольской работы” и т. п. Здесь, на филфаке, они поспешили заявить о себе как о комсомольских вожаках, оседлав комитеты комсомола, профсоюза и т. д. Они-то и внесли в до того спокойную жизнь факультета идеологический “гвалт” с космополитической начинкой. Одним из заводил был Анатолий Бочаров, секретарь комсомольской организации филфака. Впоследствии он стал одним из главных моих преследователей. Уже тогда, сквозь елейность его комсомольской риторики прорывалось в нем то, что со временем обратится в прикровенный, а затем, при “демократах”, воинствующий сионизм. Тогда, после войны я прочитал в какой-то повести В. Гроссмана, как старый еврей постоянно изрекает: “Уйдем из Египта”, то есть из гитлеровского концлагеря. На меня, еще не читавшего Библии, эти слова производили впечатление какой-то скорбной торжественности, вызывая сочувствие к старому еврею. Мы тогда еще не понимали того, что в будущем будет разнесено сионистской пропагандой как “холокост”, ставший дубинкой для устрашения всех, кто не верит сказкам об исключительности жертв именно еврейских, кто неравнодушен к несравненно большим жертвам собственного народа и глубоко оскорблен сионистским цинизмом. Принято уже нормальным считать, что если попал в плен русский — то это предатель, изменник Родины, а если то же самое произошло с евреем — то он у з н и к, почитаемый несравненно выше любого героя Отечественной войны, одаряемый ныне пенсией Германии, Австрии (до сих пор, несмотря на “свободы” и процветание, порабощенных страхом перед сионистским шантажом). Так вот, в первые же послевоенные годы на факультетских собраниях, обсуждениях книг тон задавали такие, как упомянутый Анатолий Бочаров, который уже тогда восславлял того же Гроссмана за его “уйдем из Египта”, а впоследствии помешался на русофобстве его последнего романа.