Выбрать главу

То же самое произошло и по окончании Второй мировой войны. Когда начал формироваться набросок той коалиции, которая 24 марта 1999 года атаковала Югославию (и вообще НАТО конца II — начала III тысячелетия нашей эры), насущной задачей становилось включение в нее Восточной Европы, особенно Польши.И как тут не вспомнить

(так именовалась советская инициатива, предполагавшая договор СССР, ряда стран Восточной Европы и Бельгии на случай агрессии со стороны Германии) “смертельный удар”.

А в январе 1939 года, будучи лично принят Гитлером и Риббентропом, тот же Бек (уже после Мюнхена!), “не скрывал, — как пишет Риббентроп, — что Польша претендует на Советскую Украину и на выход к Черному морю”.

Когда видишь такое зловещее сходство даже в деталях, то нелепость отождествления реализации подобных планов с возрождением России предстает особенно кричащей. Не говоря уже о том, что просто детской наивностью, выражаясь деликатно, выглядят все еще имеющие хождение рассуждения о том, будто “холодная война” обязана своим зарождением исключительно чрезмерной “агрессивности” СССР*.

И если в 1945 году замысел так и остался нереализованным, то отнюдь не в силу доброй воли западных союзников, но лишь по причине исключительной тогдашней военной мощи СССР, а также — не в последнюю очередь — глубокой ненависти к немцам в военной форме, которой тогда еще пылала вся Европа.

План не реализовался, но замысел остался — как затаенная мечта, весьма показательное воплощение получившая в увенчанном семью “Оскарами” американском фильме “Паттон”**. Это своего рода страстное объяснение в ненависти к навязанному судьбой союзнику, то есть к русским. Какими дебильными монстрами являются в фильме наши солдаты, какими мерзкими жабами — советские девушки в гимнастерках! И при виде их из уст генерала (этого несколько фальсифицированного героя эпохи высадки союзников в

Нормандии, ибо авторы фильма умолчали, конечно, что от полного разгрома в Арденнах англо-американцев спасло лишь экстренное, притом слезно выпрошенное у Сталина русское наступление на востоке) вырывается поистине вопль души: надо было “нам” соединиться с немцами и вышвырнуть эти “русские задницы” (в тексте именно так!) вон из Европы.

Разумеется, дело не ограничилось только фильмами. Сегодня ряд специалистов, и среди них — американский историк Артур Л. Смит, считает, что восстановление послевоенной Западной Германии, возможно, частично финансировалось за счет своевременно перекочевавших к нашим союзникам нацистских активов. Под благовидным прикрытием “плана Маршалла” они в начале 50-х годов вернулись на родину, и, как пишет Артут Смит, вновь замаячили на европейской сцене; немецкими миллионерами “во многих случаях были те же люди, что и прежде”. Такое сотрудничество, далекое от каких-либо моральных озабоченностей, стало органической частью “холодной войны”, а проработку ее стратегии и технологий США вели на протяжении всех послевоенных лет, о чем Буш заявил еще во время своего визита в Западную Германию в 1989 году, выступая в Майнце: “40 лет “холодной войны” были пробным камнем нашей решимости и силы наших общих ценностей. Теперь первая (!) задача НАТО практически выполнена. Но если мы хотим осуществить наши представления о Европе, вызов следующих 40 (!) лет потребует от нас не меньшего. Мы сообща последуем этому призыву. Мир ждал достаточно долго” (ТАСС. А.Д., 2 июня 1989 года). Эстафету сразу принял Г. Коль,

тут же, в Майнце, заявивший: “НАТО — это нечто большее, чем военный союз, прежде всего, он является политическим союзом, верным принципам демократии, свободы личности и господства права…” (там же).

Как видим, уже за два года до распада СССР и еще до объединения Германии, до “бархатных” революций в Восточной Европе и до окончательной капитуляции Горбачева на Мальте обрисовался контур той новой концепции НАТО, которая была предъявлена миру 10 лет спустя, на юбилейной сессии Североатлантического Союза, совпавшей с агрессией блока на Балканах. Полная сдача позиций советской стороной была к тому времени достаточна очевидной, а потому уже и речи не было о пресловутой конвергенции, популярной несколько лет назад. О ней для Запада имело смысл говорить в годы силы СССР; с его отступлением началось жесткое утверждение безусловного превосходства ценностей и интересов только одной стороны и их неуклонное продвижение “на Восток”. И потому инструментом достижения подлинных (а не мнимых вроде “крушения коммунизма”) стратегических целей Запада непременно должно было стать масштабное (и резко одностороннее) изменение границ в послевоенной Европе.