Потом что-то говорил предрика Филипп Егорович Рыбаков, кто-то из бывших партизан, кто-то ещё… Но я уже никого после отца не слышал. Он сказал всё.
С той поры для меня день Победы который год и навсегда — праздник со слезами на глазах. Отцовскими скупыми, святыми слезами.
Белорусская свадьба
I
В феврале победного 45-го года началась для меня вторая, белорусская жизнь. Базу под неё подвела историческая (для нашей семьи) встреча отца с И. В. Сталиным в октябре 44-го — ну, не один на один, конечно, а в составе “группы товарищей”, командируемых на партийную и советскую работу в недавно освобождённую от фашистов Белоруссию.
Отец не раз рассказывал нам о встрече с вождём — и потому, наверное, она запечатлелась в моей памяти столь чётко, ярко и крупно, будто я сам был тогда в Кремле, спрятавшись за плотной тёмно-зелёной шторой сталинского кабинета. Помогли воссоздать в памяти этот “эффект присутствия” и многочисленные фильмы, в которых товарищ Сталин (великий, при его жизни, и ужасный — после хрущёвского ХХ съезда) мягкой кошачьей походкой прохаживался по кабинету, дымил трубкой с накрошенным в неё табаком от папирос “Герцеговина Флор” и изрекал короткие, весомые, неоспоримо точные фразы.
Вообще говоря, дело для тех времён обыкновенное: из разных концов Центральной России и с Урала вызвали к определённому дню и часу в столицу, в Кремль, двадцать пять “бронированных”, то есть занятых тыловой партийной и советской работой мужиков, и предупредили: “С вами будет беседовать товарищ Сталин”. Загодя все сошлись в приёмной вождя. Точно в обусловленное время приземистый, лысый Поскрёбышев открыл дверь кабинета и произнёс: “Заходите, товарищи. Рассаживайтесь”.
Иосиф Виссарионович вошёл в кабинет минутой позже, поприветствовал всех кивком головы, негромко сказал: “Здравствуйте” — и тут же приступил к делу.
— Мы пригласили вас, чтобы узнать, согласны ли вы оставить на время родные места и поехать на ответственную работу в братскую Белоруссию? Вы, конечно, знаете, что этот героический народ буквально истёк кровью в битве с немецко-фашистскими оккупантами…
Сталин на минутку замолчал, глубоко затянулся дымом из трубки. В кабинете стояла мёртвая тишина.
— В республике выбиты кадры во всех звеньях руководства. Ваша задача — возглавить райкомы и райисполкомы, обеспечить быстрейшее восстановление разрушенного войной почти до основания народного хозяйства республики. А там видно будет…
И снова пауза, и снова — облако душистого дыма.
— Хочу прямо сказать, — продолжил вождь, — мы не обидимся, если кто-то по здоровью или другим обстоятельствам не сможет выполнить это задание партии…
Мужики возбуждённо задвигались, завздыхали, отрицательно закачали головами: какие могут быть обстоятельства?! И уже на следующий день все они катили в плацкартном вагоне за семьсот вёрст от Москвы в белорусскую столицу.
Забегая вперёд, скажу о своей первой встрече с городом над Свислочью. Осенью, уже после Победы, мы с мамой впервые приехали в Минск. Райкомовский “газик” остановился в самом центре, неподалёку от здания ЦК — отец приехал на очередной пленум, мы — в поликлинику. Мне нужно было “обуть” глаза в очки от близорукости (они у меня сохранились до сих пор как память. Глядя на громадные груды кирпичей, на уродливые обломки стен, пронзённых скрученными, исковерканными железными балками, арматурными прутьями, мама заплакала и запричитала: “Господи! Да тут и за пятьдесят лет не восстановить всё, как было… Что наделали, фашисты окаянные!” В свои 12 лет я был ещё розовым оптимистом и бодро возразил матери: “Не плачь, мама, вот увидишь, за 3-4 пятилетки и следа от немецкой разрухи не останется!” Мы оба ошиблись: не прошло и пяти лет, как город возродился, и я ещё школьником любовался его обновлёнными улицами и размашистыми площадями. Люблю его всю жизнь; из всех городов, где приходилось жить и бывать (включая Москву), Минск — самый-самый близкий сердцу моему город. Самый светлый, самый тёплый, самый родной.
II
Партия велела, отец ответил — есть! Ну а куда иголка, туда и нитка. Месяца три жил он бобылём, ночевал в райкоме, мотался на лошади по району, знакомился с людьми, которых было ужасающе мало, вникал в проблемы, коих становилось всё больше и больше… Наконец, уже зимой, кое-как подремонтировали заброшенный уцелевший еврейский дом в самом центре посёлка, и тогда приехал к нам с мамой в тверскую глубинку, в село Лесное, большой и добрый белорусский дядька со смешной фамилией Мишкарудный, с заданием — доставить секретарскую жёнку с сыном прямо в Толочино. (Потом, через годы, ударное “о” в названии посёлка оторвалось, и стал он Толочин — почти город.)
Всё тогда было впервые: и огнедышащий, полыхающий, словно живой, могучий паровоз; и оглушающе огромная Москва с пронзительно визжащими на поворотах трамваями; и, конечно же, вечерний орудийный салют в честь, помнится, взятия Варшавы.
Ночевали у двоюродной тётки на 1-й Мещанской, в полуподвальной коммунальной комнатушке. Помню: сижу за столом, подняв голову кверху, и смотрю в узкое окошко: а там ноги, ноги, ноги бесчисленных пешеходов. Словно по моей голове шагают…
Умудрились с тётей Надей в уголок Дурова сходить, говорящей вороне подивиться, мышиному поезду. А вечером — в путь, навстречу новой жизни!
Итак, мы едем в Белоруссию. Мелькают за окном разбитые русские станции и полустанки; устало шипит на остановках паровоз, сверкая на солнце своей нержавейкой; по перронам мотаются какие-то люди в грязных ватниках, истошно кричат… Всё это с годами сливалось в одно размытое, колышущееся воспоминание, в сложный и странный пучок света, звуков, запахов (о, не забыть, как пахнет паровозный дым!) — и красок, стёршихся от времени, выцветших, белёсых, зыбких…
Запомнился чётко, будто вчера всё было, вдребезги разбитый Смоленск. Да уж, запомнился…
Объявили стоянку — 45 минут. Поезда тогда ходили медленно, лениво. Дядя Миша подхватился и побежал в станционный буфет — купить нам какой-нибудь еды. Я следом за ним выбрался из вагона, одарил улыбкой строгую проводницу тётю Валю и стал медленно ходить вдоль вагона. Туда — и обратно; туда — и обратно. Наконец послышалась команда: “По вагонам! Поезд отправляется!” Я взобрался по крутым ступенькам в тамбур, и в этот момент, когда свирепо скрипнули, разгоняясь, вагонные колёса, меня пронзила страшная мысль: а дядя Миша-то не вернулся! Охваченный ужасом, я помчался в своё купе, к маме.
Что же теперь будет?! Мама уткнулась головой в свои руки на маленьком вагонном столике. Её плечи сотрясались от рыданий. А что мне оставалось делать? Что будет? Что будет?
— Прошу приготовить билеты, — раздался строгий тёти Валин голос. Вот оно, уже началось… Весь в слезах, дрожащим голосом я залепетал: — Билеты… у дяди Миши… он, кажется… случайно… отстал… в Смоленске…
— Ну и что мне прикажете делать? Безбилетников возить не положено.
А мама всё сидела, молча уткнувшись лицом в ладони, чуть всхлипывая и вздрагивая плечами…
Подумать только: она всхлипывала от смеха! Потому что в ту самую минуту, когда разверзлась бездна моего отчаяния, из-под вагонного потолка вдруг свесились длинные дяди Мишины ноги — оказывается, он быстро вернулся из буфета и залёг на третью полку отдыхать. Тогда-то у женщин и возникла шальная безобидная идея разыграть простодушного мальчика.
Глотая слёзы, задыхаясь от радостного светлого смеха, я повторял снова и снова: “Ну, мама… ну, тётя Валя… Вы даёте!” Мои внуки, услышав от меня эту давнюю, из прошлого тысячелетия, историю, хохотали и повторяли уже по-нынешнему: “Вот это да! Вот это прикольно!” Должен сказать, что мама моя сыграла свою роль убедительнее всех. На матерей долго не обижаются. И вправду: ну рухнул я на минуту-другую в ту самую бездну отчаяния (выражаюсь слегка патетически, что, увы, свойственно моей натуре); зато благодаря “приколу” едва ли не впервые в жизни полновесно ощутил ни с чем не сравнимую радость восстановления жизненной нормы и порядка, благословенного душевного покоя. От отчаянья к радости — не в этом ли одна из формул человеческого счастья?
III
Мы живём с мамой в бесхозном деревянном доме и ждём, когда нам дадут новую казённую квартиру. Как-то ночью, проснувшись внезапно — за мною кто-то гнался и грозился застрелить, — я услышал тихий разговор родителей.