Спокойно-размеренным стихом, отмахивая рукой его ритмический строй, торжественно читал Рубцов о строительстве храма, о восхищении тогдашнего московского народа и самого царя Ивана Грозного дивной новостройкой сказочной красоты и особенно мастерством русских строителей, безвестных владимирских зодчих, статных, босых, молодых. Тут голос Рубцова напряженно зазвенел. А потом упал до трагического шепота. “И спросил благодетель: /“А можете ль сделать пригожей,/Благолепнее этого храма другой, говорю?”/И, тряхнув волосами, ответили зодчие:/”Можем! Прикажи, государь!”/И ударились в ноги царю./И тогда государь повелел ослепить этих зодчих,/Чтоб в земле его церковь стояла одна такова,/Чтобы в Суздальских землях и в землях Рязанских и прочих/Не поставили лучшего храма, чем храм Покрова!..” Последние строфы поэмы Николай дочитывал гневным полушепотом, а в конце махнул рукой и горестно заключил:
— И такого поэта у нас убили неизвестно кто, непонятно за что, при невыясненных обстоятельствах. Да их и не выясняли, наверно. Сорок пятый год, недавно утихла мировая война, страна в развалинах, многие миллионы убитых и искалеченных, и что там ещё один погибший, хоть бы и поэт… Скромный, говорят, был, в заводской многотиражке в Мытищах сперва работал, там и жил…
Валентин Сафонов позже вспоминал, что любовь к Кедрину у них с Рубцовым возникла ещё в пору флотской молодости, когда они учились стихам в литобъединении Североморской военной газеты. Кедрин ведь очень русский поэт, тонко чувствует язык, мастер. А Рубцов всегда ценил мастерство, даже в стихах говорил об этом, правда, шутливо, иронически: “…Творя бессмертное творенье,/Смиряя бойких рифм дожди,/Тружусь. И чувствую волненье/В своей прокуренной груди./Строптивый стих, как зверь страшенный,/Горбатясь, бьётся под рукой./Мой стиль, увы, несовершенный,/Но я ж не Пушкин, я другой…”.
Запомнился мне ещё шутливый рассказ Рубцова о том, как он сдавал курсовой экзамен по современному русскому языку доценту Утехиной Нине Петровне.
Учёная эта дама, полная, ухоженная умница, благоволила студентам, курила в коридоре вместе с нами, но главное, очень любила русский язык, замечала все неординарные надписи на заборах, в туалетах, на бортах автомобилей, запоминала меткие замечания в магазинах, на улице, в метро или автобусах. Мы тоже работали со словом и, следовательно, были её сообщниками, соратниками.
На вопросы экзаменационного билета Рубцов ответил уверенно, и Утехина попросила прочитать его собственные стихи. Николай прочитал два стихотворения, она приятно удивилась и попросила прочитать ещё. Николай прочитал “Русский огонёк”. Утехина глядела на него, выпятив полные крашеные губы, уже с большим интересом, потом взяла зачётку, спросила с доброй улыбкой:
— Откуда у вас такая душа, Рубцов?
— Какая? — не понял Николай.
— Большая, безразмерная. И к языку вы чутки, особенно к звуковой его стороне, к музыке. Вот бы ещё научных знаний побольше, теории. Вам говорят что-нибудь такие имена, как Греч, Корш, Даль, Бодуэн де Куртенэ?
— Да, но это, кажется, больше к теории, к языкознанию…
— В общем отчасти верно. А всё-таки?
— Ну Даля кто же не знает! Владимир Иванович подарил нам такой богатый словарь, он присутствовал при кончине Пушкина… А Греч — это тот, что в “Сыне Отечества” и “Северной пчеле”, друг Булгарина и враг Пушкина, да?
— Да, но он был ещё и автором “Практической русской грамматики”, “Чтений о русском языке”…
— Этот немец?
— Что ж, Даль ведь тоже был немец… А что вы скажете о Бодуэне де Куртенэ, о Розентале и Чикобаве?
Николай вздохнул и сокрушенно покачал лысой головушкой:
— Господи, кто только не занимался у нас русским языком!
Утехина засмеялась и вернула ему зачётку с хорошей оценкой:
— Талантливые у вас стихи, Рубцов, сердечные. “За всё добро расплатимся добром, за всю любовь расплатимся любовью”. Спасибо. Жаль только, в жизни за добро нередко приходится горько расплачиваться, а за любовь ещё горше, ещё дороже. Особенно таким, как вы, Рубцов. С таких взыскивается полной мерой.
— Почему, Нина Петровна?
— Искренний вы, открытый со всех сторон. Незащищённый.
— Но почему именно это наказывается?
— Если бы знать…
Славная она была, Нина Петровна Утехина, приметливая наша учительница современного русского языка, обаятельная учёная дама. Тоже, увы, покойная и тоже умершая рано, до времени.
И ещё одна картинка, последняя. Самая обычная в нашем общежитии — студенческий междусобойчик с участием Николая Рубцова. Помнится, в шестьдесят шестом году, когда наш курс доживал последние месяцы перед выпуском, а Рубцов учился на заочном и вот приехал на очередную сессию.
Собрались в этот раз у меня в комнате, потому что накануне я получил в “Известиях” гонорар за внутренние рецензии на литературный самотёк, и пирушка собиралась за мой счёт. Расположились за круглым обеденным столом. И сперва только четверо: Валентин Сафонов, его младший брат Эрнст, тоже плотный очкастый прозаик, Николай Рубцов, с гитарой между колен, и аз грешный. Вскоре на песенный огонёк стали заходить наши приятели, рассаживаясь кто на кровати, кто на тумбочки, кто за письменным столом, а кто прямо на полу, у батареи парового отопления.
Студенческие наши пирушки, конечно же, были очень скромными — несколько бутылок водки, хлеб, лук, килька пряного посола, ну ещё отварная картошка, — но сейчас, много лет спустя, эти пирушки кажутся мне весёлыми, интересными, содержательными, даже богатыми. Где ещё, как не на таком междусобойчике услышишь новые стихи, песни, частушки, анекдоты; где, как не здесь, станешь участником диспутов на экономические, политические и международные темы, не говоря уже о литературных; многодумный критик или серьёзный прозаик не станет читать здесь статью, рассказ или отрывок из романа. Но краткие их авторефераты будут изложены живо, занимательно; а сколько заверений в дружбе и профессиональном товариществе тут услышишь, а каким находчивым и говорливым неожиданно окажется вечный молчун из группы переводчиков, которого ты принимал за пустое место!.. Вдобавок ко всему ты уйдёшь отсюда не то чтобы сытым до отвала, но всё же не голодным, весело захорошевшим. Ты ведь не есть сюда шёл, даже не пить, а вот же и выпил — к тем первым бутылкам поднесли ещё несколько. Магазин рядом, сбегать дело минутное — и закусил прилично: не только хлеб и зелёный лук были, но и отварной рассыпчатой картошки полведерная кастрюля, да ещё килька развесная, пряная, каспийская. Настоящая рыбья мать. На рубль сто штук! Что ещё надо советскому студенту, интеллектуальному пролетарию, гегемону столичной молодёжи? Песню?.. И вот Рубцов склонился над гитарой, весело и легко завёл:
Стукнешь по карману — не звенит,
Стукнешь по другому — не слыхать.
В коммунизма солнечный зенит
Полетели мысли отдыхать.
Вот так она звучала тогда, эта песня, Рубцов ещё не думал о Ялте и отдыхе у моря, а о коммунизме ему с детства прожужжали уши. В книжке цензура заставила поправить эти стихи, нам же он пел живые, не тронутые чужой волей.
Память отбивается от рук,
Молодость уходит из-под ног,
Солнышко описывает круг -
Жизненный отсчитывает срок.
Но очнусь и выйду за порог
И пойду на ветер, на откос
О печали пройденных дорог
Шелестеть остатками волос.
Как усталая птица, склонив набок голову, он пощипывал струны гитары и пел негромко, раздумчиво:
Привет, Россия — родина моя!
Как под твоей мне радостно листвою!
И пенья нет, но ясно слышу я
Незримых певчих пенье хоровое…
Как будто ветер гнал меня по ней,
По всей земле — по сёлам и столицам!
Я сильный был, но ветер был сильней,
И я нигде не мог остановиться…
А порой он не пел, а исполнял речитативом под собственный аккомпанемент новое стихотворение:
Мы сваливать не вправе
Вину свою на жизнь.